Длится вечный карнавал, длится бред больного века, в котором выловить слово правды почти невозможно. Возникает кривляющийся, пританцовывающий язык, кокетливый и жуткий, как те пляски смерти, что любили изображать во время Тридцатилетней войны. Этот язык (как показали Дюма, Калло, Латур, Арчимбольдо, Маньяско и тысячи иных маньеристов калибром поменьше) являет смесь хроники, реализма, историцизма, сатиры, но не образует слитной формы; это язык безумия.
Преодолеть этот язык безумия, стать выше хроники, как то сумели Си-рано, Дон Кихот, граф де Ла Фер или Веласкес – почти невозможно, но важнее задачи у искусства не было тогда, нет и сегодня. Суждение, которое внесет точку отсчета в карнавал и станет высоким реализмом.
Тогда, в XVII веке, когда тысячи европейских маньеристов и мастеров барокко рисовали гримасы войны и вьющиеся ленты, в это самое время на вилле в Риме уже работал Никола Пуссен, поставивший задачей выстроить фундамент европейского искусства заново.
Сила Европы в том, что она всегда начинает с нуля. Сходную задачу сформулирует через двести пятьдесят лет после Пуссена Поль Сезанн. Искусство живет циклами: рассыпается на атомы, и потом приходит человек, который выстраивает связь вещей заново.
Пуссен начал работать в то же время, когда Декарт осознал, что все положения, принимаемые нами за истинные, следует доказать еще раз – с помощью науки и разума. Пуссен принялся заново отстраивать европейский мир, воскрешая античную мифологию, не позволяя традиции прерываться. В письме, датированном 1647 годом, отправленном из Рима в Париж, этот Сезанн XVII века написал так: «Сегодняшняя художественная чернь свела бедную живопись к штампу, я мог бы лучше сказать – в могилу (если вообще кто-либо, кроме греков, видел ее живой)».
Франсиско Гойя
Художник как режиссер театра: он ставит пьесу, распределяет роли. И самому себе художник выбирает роль – Микеланджело поддерживает Христа в сцене снятия с Креста, а Караваджо придал свои черты отрубленной голове Голиафа.
Ван Гог однажды нарисовал себя на прогулке заключенных, этот холст висит в Пушкинском музее, в Москве. Во внутреннем дворе тюрьмы по кругу идут люди, среди них есть один с рыжими волосами, он чуть отличается от прочих – сбился с шага, оглянулся на зрителя. Боттичелли написал себя в «Поклонении волхвов», Питер Брейгель предстал гостем на «Крестьянской свадьбе», Лука Синьорелли – грешником в «Страшном суде».
Франсиско Гойя написал себя в «Расстреле 3 мая» – центральная фигура человека в белой рубахе – это автопортрет, или, если угодно, это портрет Испании, что одно и то же. Это он, Гойя, стоит под дулами ружей, распахнув руки, как распятый Христос. Надежды нет – есть только крик: стреляйте, вот я! Я вас не боюсь!
Это очень громкий крик. Гойя крикнул так, что слышно на века – крик бесстрашия слышен до сих пор.
Рассказывают (правда или нет, но так говорят), что бойцы интербригад в Испании носили в гимнастерках репродукции «Герники» Пикассо. Если это правда, то это здорово, хотя и странно – в этой отчаянной картине нет катарсиса. Есть дикий крик умирающей лошади, но победного катарсиса, полной победы через поражение, то есть того, чего достиг Христос своей жертвой, – в картине нет. Катарсис – это, по Аристотелю, кульминация трагедии, концентрация последних сил, переживание всего этапа жизни в единой точке, преломление безвыходной трагедии – в радость осознания гибели как личной победы.
В «Расстреле» Гойи есть именно победа. Этот холст и написан ради той победы, что достигается «смертию смерть поправ» – победы вопреки всему, победы от безвыходности, победы при невозможности победить.
Это случилось на другой день после неудачного восстания против наполеоновских войск. Французские солдаты стреляют залпами, повстанцы привязаны к столбам, мертвые тела обвисли на веревках, и вот один обреченный вышел вперед.
Человек в белой рубахе стоит под дулами ружей, он сейчас умрет, он распахивает руки, точно принимает за всех крестную муку, и кричит: «Я не боюсь! Да здравствует свобода!» – и вот про этот крик бесстрашия написана картина. Кому кричит он? Солдатам? Расстрелянным товарищам, лежащим у его ног? Черной мадридской ночи?
«Слишком многим руки для объятья / Ты раскинешь по концам креста…» – сказал Пастернак о распятом на Голгофе – вот и повстанец, погибающий 3 мая, он точно так же широко раскинул руки.