И если отвлечься от рассуждения о Боге, то останется вопрос о нашей социальной истории – которую мы хотим помнить. Искажая облик человека, художники развернули вспять социальную эволюцию. Искусство, помимо прочего, прилежно отражало социальные перемены, изменение статуса гражданина в обществе. Давид, стоящий на площади Синьории, пребудет в веках как представление о республике и гражданстве. Прямая осанка и гордая посадка головы, открытый взгляд, высокий лоб – это те черты, которые скульптура отвоевала у рабства и неравенства. Давид не признает неравенства и безответственности – он отвечает за общество, и это общество равных. Изображения людей, если можно так выразиться, распрямлялись с каждым веком – человек представал все более цельным существом и все менее зависимым от среды.
Мы видим, как муравьиные процессии рабов струятся вдоль ног величественного и прекрасного фараона – но однажды фигуры рабов стали крупнее и у рабов появились черты лица. Если сравнить гордых рабов Микеланджело и неразличимых в общей массе рабов с гробниц фараонов, то видишь, как изменилось представление о ценности человеческого существования. Мы знаем грандиозного, не знающего сострадания царя Междуречья Хаммурапи, но когда мы сравниваем этого царя со скульптурным изображением Марка Аврелия, что стоит на Капитолийском холме, то мы видим, что представление о власти и ее миссии изменилось. Мы знаем, что постепенно скульптурные изображения людей отделялись от плоскости стены, рельеф переходил в круглую скульптуру, люди обретали независимое стояние и равенство в пропорциях. Фараон и царь перестали подавлять масштабами простых смертных, а достоинство человека стало проявляться в том, что он равновелик в пропорциях с сильными мира сего. Современный зритель, знакомый с прямой осанкой римских консулов и с гармоничным бытием греческих атлетов и богов, может восстановить характер законов общества, оставившего эти скульптуры.
Ко времени Родена западный мир столь утвердился в идее гармонической личности, что никто не заметил нелепости в Мыслителе Родена – вообще говоря, для того, чтобы думать, не обязательно снимать штаны, и поза мыслителя (подпертый рукой подбородок) плохо сочетается с нагим мускулистым телом, предназначенным для спорта и любовных утех. Роден – исполнявший обязанности Микеланджело буржуазного общества – изображал прихотливую комбинацию гражданственности и предельного гедонизма, нагие наяды долженствовали воплощать чистоту республиканской идеи, и это сочетание парижские буржуа находили естественным. Пародия на микеланджеловский симбиоз античной гармонии и ветхозаветной страсти – не насмешила современников, напротив, показалась естественной. Видимо, изваяния Родена стали своего рода акмэ западной цивилизации, высшей точкой достижений гражданских свобод и удовольствий, финальным представлением о гармонии христианского искусства.
В дальнейшем пошел обратный отсчет, и образ в западном искусстве стал утрачивать репрезентативные черты, демонтироваться, теряя значительность, привлекательность, пропорциональность. Процесс разрушения образа был стремительным, можно даже сказать, что образ развоплощался, возвращался к той стадии условного значка, обобщенного идола, языческого куроса, от которого так долго уходил. Если не брать в расчет парковую скульптуру (единожды устоявшийся канон, который с XVIII века не менялся, вне зависимости от того, изображается ли женщина с веслом или германский курфюрст), скульптура и портрет изменились радикально: человек перестал напоминать человека. И, соответственно, исказилось представление о социуме, населенном этими странными неприятными существами.
Какое представление об устройстве социума и его обитателях наши потомки получат, глядя на ассамбляжи Сезара? Что узнает наш потомок об устройстве общества, глядя на мобили Кольдера? Что подумает человек будущего о наших моральных принципах, если воплощением их является объект Армана? Еще раз подчеркну: в данном вопросе нет обличения – только любопытство.
Сказанное выше не заслуживало бы рассмотрения (мало ли, как изменяется искусство – искусство дышит, где хочет), если бы не существенный философский аспект проблемы.
Чем объяснить то, что в наш век, когда религией людей стала «свобода», изображения человека сделались уродливыми, дисгармоничными – и утратили антропоморфные черты?
Это предельно болезненный вопрос – поскольку ответ на него может быть только один: если вера в Бога заставляла воспроизводить гармоничные черты Творца, то вера в свободу заставляет воспроизводить черты свободы, а стало быть, свобода – уродлива.
Такой ответ никто слышать, разумеется, не желает.