Зрителю XX века есть чему удивиться: за всю историю искусств никогда не было создано изображений, где главным мотивом являлась бы ущербность и разруха – во всех музеях современного искусства демонстрируют главным образом свалку и хаос – но трагедии, однако, не происходит. Зритель не чувствует, что случилась беда. Для сравнения: в скульптурах Микеланджело несомненно явлена драма – мы сопереживаем Пьете или Умирающему рабу; в инсталляциях современных мастеров, где объект искорежен, чтобы передать хаос века – драмы не происходит.
И в этом месте возникает второй радикальный философский вопрос, обращенный к современному миру: означает ли отсутствие трагедии в современном без-образном искусстве то, что тотальная свобода – исключает трагедию?
В свое время Ницше показал, как трагедия рождается из духа гармонии, из духа музыки; значит ли это, что отсутствие гармонии вытерло понятие трагедии – из свободы?
Пример изобразительного искусства сегодняшнего времени заставляет нас рассмотреть два типа свободы, подвигающих человека к деятельности. Художники, называвшие себя гуманистами (Пикассо, Бёлль, Гросс, Шагал, Сартр, Хофер), боролись за свободу конкретного человека против конкретного зла; но художники нового времени (то, что мы называем обобщенным словом «современное искусство») борются в мирных условиях за свободу вообще, за личную свободу как идеал, за свободу от детерминизма.
Легко обозначить дату минувшего века, когда личная свобода и идеал общественной свободы – разошлись. Это 1968 год, время чехословацкого бунта, студенческих волнений в Париже, баррикад Сорбонны и отставки де Голля.
Эти странные полуреволюции, восстания с невнятными требованиями были крайне важны – вот только определить, в чем именно их важность, затруднительно. То было требование свободы, а какой свободы – неизвестно; скорее всего, то было требование освобождения от общей истории, от детерминизма исторического процесса, требование освобождения и от Гегеля, и от Варшавского пакта, от любых обязательств перед обществом. Задним числом интерпретировали Пражскую весну как восстание против марксизма-ленинизма, но это некорректная интерпретация; то была именно весна, требование цветения, право на независимую радость, желание счастья вопреки соседскому долгу; попутно присовокупилась кровавая неправда ГУЛАГа – пражский бунт был, так сказать, бунтом вообще, цветущим и прекрасным – против детерминизма и за независимость личного бытия. Равным образом затруднительно сказать, чего хотели французские студенты – лозунг «запрещается запрещать» выражает что угодно, кроме программы восстания. Отсутствие программы – беда площадей; фронда, как учит история, рекрутирует булочника и студента на баррикады, но в результате баррикадных боев и площадных волнений к власти приходит герцог и олигарх, которые рекрутировали студента, – а затем, по головам олигархии – тирания. Мутация демократии, описанная еще Платоном в VIII книге «Государства», актуальна и поныне: вслед за требованием внесистемной свободы – приходит тиран, который систематизирует представление о свободе на свой манер. Хотим самоопределения! Когда правительство пыталось договориться с восставшими, попытки разбивались о то же препятствие – что и в диалогах власти с митингами сегодняшнего дня – невозможно спорить с тем, у кого нет никаких убеждений, помимо нежелания иметь обязанности по отношению к обществу. То был бунт против истории, против долгов своей страны, против обязательного пути – и это была запоздалая реакция на мировую бойню. Усталый организм детей не выдержал напряжения истории – и они разрыдались.
Так бывает с детьми: утомленные играми и распоряжениями взрослых, они вдруг впадают в истерику, начинают капризничать без видимой причины. Именно такая ребяческая истерика случилась с Европой в 1968 году в Париже и в Праге.
Этот год отмечают не случайно – это важный революционный год; он знаменовал появление революций нового типа – не связанных с представлениями об общественном благе. То была отнюдь не революция 1848 года, прокатившаяся по Европе, отнюдь не волна революций двадцатых годов, создавшая советские республики от Гиляна до Владивостока, от Эльзаса до Бремена. Совсем наоборот.
То была волна мятежей против исторического детерминизма и за личную, никому не подвластную свободу. Не желаем общего дела! Пропади пропадом ваша общая история!
Когда Сартр тщился сагитировать рабочих завода Рено на стачки (он приезжал выступать, ему мерещился поворот к социализму), он столкнулся с простой вещью – общественных перемен никто не хочет по той элементарной причине, что никто не хочет общества. Свободы хотят, но хотят абстрактной свободы – а социальная риторика пугает.