Захлебнувшись бессильной ненавистью и хрипя матерные ругательства, этот пьяный вытащил пистолет и выстрелил в камеру. Но машина шла по выбоинам российского асфальта, и пуля ушла в сторону. Другие конвоиры кинулись на старшину и отняли у него пистолет — ведь застрелив меня в камере, они все отвечали бы потом, как за убийство.
Всю дорогу до вокзала пьяный скот грязно ругался и повторял: «Вот, ты только выйдешь из «воронка», я тебя все равно пристрелю при «попытке к бегству!» Я понимал, что он это сделает. И сделает безнаказанно: на дворе ночь, иди, доказывай потом, когда будешь трупом.
Но судьба меня миловала: на станции наш «воронок» встречал какой-то офицер, и пьяный старшина стушевался; лишь при посадке в вагон он проявил себя, сказав начальнику конвоя вагона, что я буйствовал в дороге, и меня надо сразу посадить в карцер, в наручниках. Меня и посадили в карцер, но это оказалось такое же зарешеченное купе, отличавшееся от общей камеры тем, что оно было не на 20 человек, а на двоих, и мне здесь явно было лучше. Через некоторое время ко мне посадили еще одного человека. Поезд еще не пришел, вагон наш стоял на запасном пути, и в нем не было света. Мой новый спутник поздоровался со мной. Судя по голосу, это был пожилой человек. Мы легко разговорились. Он тоже ехал в какую-то закрытую тюрьму, как и я. У меня в тот вечер было свое личное маленькое торжество: день рождения. Когда я уезжал из лагеря, то из нашей «синагоги» друзья, зная, что я этот день встречу в пути, принесли мне в дорогу несколько печений и конфет из чудом полученных домашних посылок. Вот я и вынул эти лакомства, рассказал своему случайному спутнику, по какому случаю «пир», и мы начали есть, продолжая разговор. Сосед мой оказался по убеждениям чем-то вроде монархиста-социалиста, как он себя величал. И когда я попросил его разъяснить мне, в чем состоит программа его лично или его партии, если она есть, — он начал многословно и путанно говорить про будущую «Великую Россию» без большевиков и без... жидов.
«Приехали к той же пристани...» — подумал я. Но мне было интересно, что еще скажет этот полоумный, и я слушал. А он продолжал, отвечая на мой вопрос:
— Все зло России — в жидах. Это они дали нам большевизм, это они и сейчас нас угнетают, это из-за них мы с вами сидим здесь. А они — в Кремле!
И я вспомнил: морозный день зимы 1941 года, меня привезли раненого после зимних подмосковных боев; в автобусе, который везет нас со станции в госпиталь, рядом со мной сидит какой-то молодой простой парень, тоже солдат и, оглядываясь по сторонам на дома большого города, говорит: «Вот, ведь жиды, живут тут, в Кремле, а мы за них воюем! Ты хоть одного из них на фронте видел?!»
Что было ответить этим двум людям, видевшим зло только в евреях? Тогда, в Москве, я просто сказал: «Я — еврей». А здесь, в темноте, я спросил:
— Почему вы так уверены, что окружены евреями? Вы можете их узнавать безошибочно?
— Конечно: Я еврея через стенку чувствую, я его, вонючего, в броне танка увижу!
Мой собеседник захлебнулся, проглотив свои зубы, не знаю, все ли, но крови и крика было много. Я еще раза два хорошо приложил его, когда он вылезал в открытую надзирателем дверь. Вдогонку я ему сказал:
— Теперь-то уж ты научишься еврея узнавать и в темноте!
Стучали колеса поезда, везущего меня куда-то вдаль: ехать семь суток. Это — или до Вены или до Владивостока... Но нет, до Вены куда дальше, чем до Луны.
Ко мне начали на станциях сажать еще людей. Сначала посадили двоих парней, севших за грабеж продовольственного магазина: они украли хлеб, масло, колбасу... «Несчастная страна», — думал я, глядя на этих преступников, пошедших на воровство из-за голода. Потом сели несколько матерых блатных. В камере, рассчитанной на двоих, уже было шесть человек.
Но вдруг меня вызвали и высадили в Семипалатинске, в Северном Казахстане. Я был очень удивлен: ехали мы всего двое суток — зачем же мне дали паек на семь дней? Потом знающие арестанты объяснили: тем, кто замешан в побеге, почти всегда дают паек на срок более длинный, считают, что если ты хочешь бежать из вагона, то, зная, что впереди семь дней, будешь два-три дня осматриваться, а тут-то тебя и высадят. Это называется «оперативный паек».
Глава XII
Семипалатинск. Город, в тюрьме которого сидел Достоевский. Уж не туда ли меня везут по ночным вымершим улицам? «Воронок» остановился. При выходе вижу над воротами тюрьмы табличка: «Улица имени Достоевского» — сомнения нет: это та самая тюрьма!
Сразу видно, что тюрьма очень старая: красные кирпичи изъедены временем, штукатурка обвалилась, стены потрясающей толщины. Но честь-то какая: тюрьма Достоевского!