Но, – тут он поднял указательный палец, – я хочу сказать о другом. Мы находимся в святом месте. Мы называем его «аль–харам аль-ибрахими аль-шариф». Здесь Небеса почти соприкасаются с землею. Здесь покои Царя Вселенной. Любой мусульманин, прежде чем войти сюда, снимает обувь. Это, правда, и вы сделали, но он еще тщательнейшим образом совершает омовение ног, а также рук, и главное – души. Он настраивает свои мысли и чувства на встречу с Повелителем и только потом торжественно – подчеркиваю – торжественно, и вместе с тем – смиренно, низко опустив голову, входит в это святилище. А вы?! Как вы себя здесь ведете? Что здесь творится? Пот! Грязь! Вонь! Стыдно, евреи! Соберите свои вещмешки, свое оружие, свои грязные носки и грязные бинты и покиньте это здание. Сюда приходят молиться, а не вонять!
Всех парализовала такая тишина, что, вернись сюда сейчас египетские солдаты, наши бы, верно, не пошевелились. Казалось, никто не смеет поднять глаза и взглянуть в лицо обличителю. Военный министр стоял, растерянный, у входа в нишу, где по преданию была похоронена голова Эсава{Эсав – брат праведника Яакова, злодей, которому во время похорон Яакова в Пещере Махпела внук Яакова Менаше отсек голову.}. Он понимал, что именно он должен хоть что-то ответить арабу, но в том-то и беда, что ответить было нечего.
Религиозные солдаты, опустив глаза, сидели или стояли в зависимости от того, в какой позе застала их речь шейха. Прочие начали потихоньку выполнять программу, намеченную шейхом, то есть кто рукой, кто мыском ноги подтягивать к себе разбросанные по полу вещи и запихивать их в рюкзаки.
И вдруг... Вы видели, как по глади стола, заваленной обрывками бумажек, стружкой от очиненных карандашей и прочим мертвым мусором, пробирается одинокий муравей – движущаяся пылинка в мире оцепенения? Должно быть, именно так выглядела сверху анфилада, битком набитая людьми, каждый из которых боялся пошевелиться, когда вдруг через самый большой зал к возвышению, где стоял шейх, двинулся какой-то солдат. На вид ему было лет двадцать с небольшим, бородка была столь коротка, что оставляла бы у встречных сомнение, религиозный ли он вообще или являет собой вариант сефардского денди, из пижонства нацепившего кипу. И лишь ниспадающие из-под гимнастерки кисти цицит, непременный атрибут одежды религиозного еврея, гнали прочь любые сомнения. У него были большие, чуть выпуклые, черные, как у армянина, глаза, толстые губы и небольшой нос с горбинкой.
Молодой человек взошел на возвышение, поравнялся с шейхом и обратился одновременно и к нему, и к своим товарищам.
– Когда слуга собирается войти к царю, он принимает ванну, надевает свои лучшие одежды, а затем смиренно ждет, когда Повелитель соблаговолит его принять. Он выполняет свои обязанности быстро, четко и так, чтобы обращать на себя как можно меньше внимания. Он – слуга.
Но когда сын царя после многолетней разлуки возвращается в отцовский дворец, он не бежит умываться и умащать себя благовониями. В одежде, изорванной за время странствий, с лицом, покрытым дорожной пылью, он спешит в царские покои, чтобы скорее обнять отца. Слишком исстрадалась его душа вдали от отца, слишком иссохлось сердце. Он спешит к отцу, чтобы скорее прильнуть к нему. Потому что он не слуга, а сын.
И отец не будет зажимать нос и кричать: «Ах, от тебя пахнет дорожным потом, ветром чужих полей и кровью, которую ты проливал, пока шел ко мне!» Он раскроет объятия, он прижмет любимого сына к своему иссохшемуся за годы разлуки сердцу. Потому что повелитель он – для слуг, а для принца он – отец.
Солдат метнул в араба обжигающий взгляд и закончил:
– Так что вон отсюда, сын служанки!{Праотец арабов Ишмаэль был сыном Авраама и рабыни по имени Агарь, в прошлом египетской принцессы.}
В то время еще никто не помышлял, что красный, белый и зеленый цвета{Флаг Палестинской автономии.} станут знаменем борьбы за уничтожение народа Израиля. Но именно такое сочетание являл собою после этой речи шейх Азиз в те несколько секунд, которые он еще оставался в Маарат Махпела. Зеленою была его чалма, белым – халат, ниспадающий до земли, а красным... Красным, как огнетушитель, стало его лицо после той нерукотворной пощечины, которую отвесил ему еврей.
Шейх повернулся и резко зашагал прочь. Тишина, воцарившаяся после его выступления, была громом, какофонией, выступлением джаз-оркестра по сравнению с той свинцовой плитой безмолвия, которая легла на мечеть после выступления солдата. Если прежде его передвижение по залу можно было уподобить перемещениям муравья, то сейчас, вероятно, шаги настоящего муравья отозвались бы под сводами гулким эхом. Прошло минуты две, прежде чем публика начала оттаивать. Кто-то кашлянул, кто-то почесался, кто-то закурил сигаретку.
И тогда поднялся министр.