Я поднял голову и обнаружил, что сижу у края дороги. Вечерело. Слева, над уже близким лесом, висело оранжевое солнце, манило, звало за собой, обещая покой и свободу – как там, в Гусятине, в лодке на медленной реке. Справа ползли на косогор крытые соломой домишки Медведовки. Я встал и пошел направо. У околицы, как и предсказал Бешт, лежал пудовый мешок горя – первый из многих.
– Спасибо, прадед, – вздохнул я, нагружая ношу на плечи. – Значит, до самого конца, да? Ладно, попробуем.
И я начал пробовать. Одним из моих первых учеников стал некий Дов из местечка под названием Дашев. Он пришел в Медведовку, мучимый теми же сомнениями и страстями, которые разрывали и мое сердце. Вся разница между нами заключалась в том, что я лучше умел справляться с этой бедой – возможно, потому что просто имел больше времени для размышлений, а может, из-за веры в Предназначение, о котором мне твердили с младенческих лет. Так или иначе, я сразу угадал, какие слова попадут прямиком в цель, минуя заслоны недоверия и овраги безнадежности.
Дов ушел окрыленным и через месяц вернулся в компании полудюжины других искателей истины. Среди них выделялся высокий старик с гордой осанкой и сердитым взглядом близоруких глаз, выцветших от многого чтения. Оказалось, что это Юдл – дашевский раввин, которому не понравились славословия, расточаемые в мой адрес его лучшим учеником. Более того, как я понял, свой первый визит в Медведовку Дов совершил вопреки строгому запрету учителя. Теперь, столкнувшись с реальной опасностью потерять большую часть своих последователей, Юдл заявился сюда сам, рассчитывая доказать всем и каждому, что я не более чем самозванец.
Я поднялся с лавки, отдавая дань уважения пожилому мудрецу, но он едва ответил, заранее распаленный предстоящей схваткой. Так мы стояли друг против друга – ни дать ни взять два кота, претендующие на одну крышу. Это невесть откуда взявшееся в моей голове уподобление развеселило меня настолько, что я не смог удержаться от улыбки. В отличие от не на шутку разволновавшегося Юдла, я был совершенно спокоен, поскольку изначально не настаивал на своем положении ученого цадика. Меня вынудили им стать, и я с удовольствием вернулся бы в прежнюю безмятежную безвестность. Пока же мне предстояло выдержать еще и состязание со стариком – столь же вынужденное, сколь и нелепое.
Было и смешно, и больно смотреть на его мелочную обидчивость, на ущемленное самолюбие, на мстительность, недостойную столь пышных седин. Этот пожилой человек пережил ужасы гайдамацкой резни, а теперь пришел сражаться с юнцом в захолустную Медведовку за свой не менее захолустный Дашев, на который этот юнец даже не думал претендовать. Я видел его насквозь, и чем больше видел, тем больше за него стыдился. Нажив столько морщин, он так и не научился бесстрастию – главной добродетели праведника. Мудрец должен беречь свою страсть для молитвы и для общения с Творцом; нет ничего глупее, чем разменивать эту золотую монету на медяки земной суеты.
Юдл задал какой-то заранее заготовленный вопрос с подковыркой. Я что-то ответил и при этом снова подумал о состязании двух котов. Тот, кто хоть раз наблюдал за кошачьей битвой, знает, что, как правило, со стороны она вовсе не выглядит дракой. Кажется, что противники едва шевелятся, что они застыли в почти полной неподвижности. Но это не так – во всяком случае, не для кошачьих глаз. Они-то как раз прекрасно понимают значение любого мелкого изменения: слегка приподнявшейся лапы, чуть скосившегося взгляда, едва шевельнувшегося хвоста. Для них каждое такое движение содержит в себе полный вариант дальнейшего развития схватки, и умелый противник нейтрализует этот вариант своей ответной реакцией, столь же неуловимой для непосвященных.
Вот и в действительно ученой беседе можно обмениваться лишь очень короткими строчками из разных трактатов – и этот разговор, в точности как и кошачий бой, может казаться со стороны абсолютно бессодержательным. Его истинный смысл ведом лишь самим участникам. Старик снова что-то спросил. Я снова что-то ответил, и он изменился в лице. Но что поняли при этом ученики, сгрудившиеся вокруг в благоговейном молчании? Что они видели, помимо чисто внешней оболочки? Что запомнили и рассказали другим, а другие пересказали третьим, а третьи отважились написать книгу об этом сначала непонятом, а затем еще и трижды-четырежды перевранном событии?