И он с силой крутанул дверную ручку – безрезультатно, дверь была надежно заперта. Настала тягостная тишина, такая плотная, что хоть ножом режь, такая ледяная, что все застыли. Анри обратил к сыну разъяренное лицо:
– Ну вот, дожили – теперь твоя жена запирается! Интересно, как ты вечером попадешь к себе? Будешь возносить молитвы перед дверью?
Людовик, смертельно бледный, упорно молчал, что побудило Фанни пройти между отцом и сыном и в свою очередь позвать:
– Дорогая… Это я, твоя мама… Ты, наверно, спала. Я жду тебя в своей комнате через полчасика, за это время я успею принять душ. До скорой встречи, моя дорогая.
И, послав запертой двери воздушный поцелуй – такой же бесполезный жест, как предыдущий, – она круто повернулась, решительно взяла под руку побагровевшего Анри с одной стороны, по-прежнему бледного Людовика – с другой и повела их в обратном направлении.
– Ничего не понимаю… – пробормотал Анри, бросая разъяренные, угрожающие взгляды на сына.
Следом за ними брел Филипп, машинально запихивая в нагрудный карман шелковый платочек, словно хотел спрятать его поглубже, и сутулясь, словно бессознательно подражал знаменитым ухваткам Граучо Маркса[19]
.– Вот ваша комната, дорогая Фанни, мы предназначаем ее для особо почетных гостей.
Если она вам не понравится, у нас есть три другие, все они в вашем распоряжении. Не забывайте: начиная с сегодняшнего дня вы, и никто другой, полная хозяйка в этом доме.
– О, я никогда не любила хозяйничать где бы то ни было, – с улыбкой возразила она. – И эта комната очаровательна!
* * *
Комната была оклеена обоями блеклых тонов, с розами и сиренью, которые в силу давности стали неотличимы друг от друга. Широкие окна выходили на террасу. К оконному стеклу ластилась ветка платана; когда Фанни открыла створку, его листок нежно коснулся ее щеки, словно приветствуя гостью. И она улыбнулась этой террасе, этому листку, этой тишине за окном – может быть, впервые вызвавшей чье-то восхищение. Да, Фанни улыбнулась, но не стала оборачиваться, чтобы разделить свое удовольствие с тенью – той тенью, которая, однако, всегда маячила у нее за спиной.
Ибо траур делится на множество этапов. Начавшись с жестокой боли, он становится привычным состоянием и для начала притупляет наши чувства, а позже пробуждает их, но приводит нас в полное безразличие, именуемое в данном случае «уходом в себя», или безучастием – как по отношению к самым близким людям, так и к посторонним. Словом, ко всему, что повергает нас в смятение, нагоняет тоску, но мало-помалу возвращает к жизни, не имеющей отношения к скорби, – к череде дней, к перипетиям и мгновениям, сменяющим друг друга уже без
Развешивая свои четыре блузки, пару свитеров и прочие, в высшей степени элегантные наряды в шкафу этой очаровательно-старомодной комнаты, Фанни наслаждалась каждой минутой мирной тишины, нарушаемой лишь поскрипыванием паркета у нее под ногами.
* * *
Прошло десять минут, в дверь постучали; и за спиной Фанни, стоявшей у шкафа с вешалками в руках, появилась Мари-Лор. Таким образом, мать увидела ее сначала в зеркале дверцы, с головы до ног, – дочь была на пять сантиметров ниже матери, что ее всегда жутко уязвляло.
На Мари-Лор было очаровательное бледно-сиреневое полотняное платье, а на шее великолепное малахитовое ожерелье, выгодно подчеркивающее цвет глаз. Туфли на плетеной подошве придавали ей вид скорее девочки-подростка, чем молодой дамы. На какое-то мгновение Фанни почудились, будто в зеркале отражаются три женщины, – эта иллюзия всю жизнь преследовала ее, свидетельствуя об отсутствии правды или человечности в любых самых традиционных отношениях.