Вскоре конус потух и растворился в побледневшем горизонте. Иваныч ушёл в дом, шаркая по сырой траве калошами. Остывающий воздух касался скул, как опасная бритва.
Чтобы согреться, я пошёл вдоль дома. У его дальнего угла стояла телега с деревянными колёсами и двумя оглоблями. Свет из кухонного окна слабо освещал её, и внезапно я понял, что в телеге кто-то есть. Первой мыслью было, что Иваныч решил спать под открытым небом. Приблизившись, я понял, что на тонкой подстилке из сена валяется Лис. Его поза была неестественной: он запрокинул голову, ноги сбились набекрень, рука застряла под поясницей. Казалось, его бросили сюда с высоты. Я коснулся его щеки — она была ледяной. Я потряс за плечо, тело заколыхалось, но не двинулось. Пульса не было.
— Ты чего? — я затряс со всей силы. — Эй, эй, эй!
Я хлестнул его по щеке. На коже остался розовый след. Я влез на телегу, расстегнул его куртку и прижал ладонь к груди, почувствовав слабый пульс, только неясно чей: мой или его. Я влепил ещё одну пощёчину и снова приложил ладонь: пульс стал как будто сильнее. Лицо его посерело. Когда я ударил в третий раз, Лис замычал и приоткрыл глаза.
— Ты чего? — я держал его за подбородок, стараясь разглядеть зрачки. — Наркоты нажрался?
Он сел рывком и взлохматил волосы.
— Вы мне челюсть чуть не выбили, — ощупал он подбородок.
— Я б тебе и голову оторвал! Увидел бы тебя Сашка или дочки его! Ты вообще берегов не видишь?
— Это не наркота, — проговорил он, разминая шею. — Я медитировал просто.
— Медитировал? — я сплюнул на землю. — До комы, что ли?
В ушах у меня клацал собственный пульс. Я опустился на телегу и перевёл дух. От зашторенного окна кухни шла полоса желтоватого света. Комар присосался к шее: я дал ему напиться и со всего маху размазал тёплое кровяное пятно.
— И в чём смысл? — спросил я. — Ну, медитируешь ты, и что дальше?
— Ничего.
— А зачем тогда?
— Чтобы ясность сохранить.
— Хо-хо! — рассмеялся я. — Ну, и что тебе ясно?
— Ясно, что друг у вас конченный. Много шума, а внутри пусто.
— Тут он с тобой поспорит.
— Пусть. И война эта нужна только вам самим, потому что без неё вас вроде как и нет. Весь ваш мир построен на идее постоянной конфронтации, и не важно с кем: с Казахстаном, с Украиной, с Америкой, с Полинезией! Сегодня вы с сарматами боретесь, завтра с гомосексуалистами, послезавтра будете среди своих предателей искать. Сломанные люди строят сломанный мир, и, как только он начинает восстанавливаться, ломают его снова, потому что иначе их сломанность будет слишком заметна. Вы просто не знаете ничего другого, кроме войны. Она у вас в голове не прекращалась.
— Много ты про мою голову знаешь.
— Знаю, — он харкнул в сторону дома. — У вас в голове одни и те же мысли по кругу: Эдик, убийство, эко-активисты, Орда, сарматы, сарматы, опасность, сумасшедшие из Аркаима, надо что-то делать, кто убил Эдика, при чём здесь Верещагин, сарматы, сарматы… Вы и есть этот водоворот чужих мыслей. А без него вас как бы и нет, и потому вы боитесь, что ошейник ослабнет, а с ним пропадёт и ваша шея. Боитесь пустоты, одиночества. На себя посмотреть боитесь. Вам лучше война.
Мне хотелось врезать ему хорошенько в область уха, но я сдержался. Истеричкой сейчас выглядел он, опровергая всё, что сам проповедовал. Где его хвалёное спокойствие?
— Я ценю свою работу, потому что она приносит пользу людям и позволяет мне жить достойно, — ответил я равнодушно. — А мыслей в голове нет у бездельников, которые живут в мире, созданном Рыковановыми, и поплёвывают на них с высоких облаков. Ну, пусть поплёвывают: мы потерпим вас, чистоплюев. Не первый раз. Живите, критикуйте — это же проще всего.
Моя отповедь подействовала, Лис обмяк. Меня вдруг взяла злость, и я сказал:
— И впредь не говори со мной таким тоном, понял? А то я могу обидеться. Я не раз под смертью ходил, так что жизни меня учить не надо.
— Я тоже под смертью ходил, — пробурчал он. — Только выводы сделал другие.
— Когда ты ходил? От передоза, что ли?
— Нет, из-за порока сердце. У меня клиническая смерть была.
— Серьёзно? — удивился я. — И давно?
Всё началось ещё в детстве Лиса. Лет в пять он догадался, что с его телом что-то не в порядке. Он вывел это знание из шёпота разговоров, из хлорного запаха больниц и выражений лица, с которым очередной доктор разглядывал его пухлую медкарту.
Отец Лиса тогда работал гастроэнтерологом в больнице Ленинского района. Друзья отца проявляли усердие, клеили к груди маленького Лиса холодные присоски, простукивали, слушали, дарили безделушки и прощались преувеличенно бодрыми голосами. Так в нём впервые возник страх смерти, особенно острый по ночам, когда Лис пытался вообразить, что же случится, когда он перестанет существовать.
— Я бегать не мог до самой школы: родители сразу кричали, — сказал он.
Его старшему брату Андрею было позволено многое из того, что не разрешалось Лису, и от этого разница в возрасте увеличивалась до пропасти.
Но в школе родительская опека ослабла, страхи понемногу улеглись. В школе ведь никто не умирал: такое невозможно было представить.