Наверное, этот невероятно важный, но такой предсказуемый синтез произошёл, когда умерла его мать. Уваров до сих пор помнил, как на обессиленном, с разрывающими кожу рёбрами теле развевалось могильным саваном замызганное грязное платье. Она лежала на высокой, заполненной клопами кровати, с ломкими волосами, впавшими щеками и чёрными глазами, желтыми от недоедания. Её тонкая, как у скелета, ладонь свисала со смертного ложа, будто приглашая мальчика, стоящего в дверях и ёжащегося от октябрьских холодов, пробивающихся сквозь открытую форточку, за собой. Вот только этот мальчик не поддался зову. Не заплакал, не огласил последнее пристанище умершей от голода матери, что всегда отдавала ему последний кусок, траурным воем. Он всего лишь подошёл к остывающему телу самого любимого и родного человека в мире, убедился, что её веки закрыты, а затем ушёл. Куда – он и сам тогда не знал.
А может быть, это было много позже. Когда его, тринадцатилетнего, впервые выпороли кнутом. Он, стоя за конвейером и отчаянно температуря мерзким февральским гриппом, не выполнил норму. Чутка не дотянул до плана, не пересёк черту, не перебрал столько крупы, сколько было необходимо в этот день. За что грузный бородатый человек с красно-чёрной повязкой на рукаве, работавший в цеху надзирателем, от души ввалил ему, больному, десять ударов кнутом. С молчаливого одобрения хозяина – превесёлого немецкого бюргера, приехавшего осваивать новое жизненное пространство вместе со своей женой и двумя детьми.
Нет, скорее всего этот союз ярости и действия в его глазах окончательно оформился лишь несколько месяцев назад, когда Лидия, его белокурый ангел, что ласковыми прикосновениями спускался к нему в горячем бреду рубцов на спине, сгорела от банального воспаления лёгких, не получив медицинской помощи. Лишь благодаря ей он выжил, благодаря ей он сейчас разглядывает гранитные вычищенные со всей немецкой старательностью и дисциплиной мостовые. Лидия… хрупкая и нежная брюнетка, выросшая в семье врачей, чудом не угнанных в Германию и не побрезговавшая подобрать умирающего под забором подростка. Всего на пару лет его, Николая, старше, всегда, даже в самые чёрные и смертные годы, улыбавшаяся, неунывающая и верящая в светлое будущее, несмотря на блеск немецких штыков и эсесовских пряг. И так неожиданно, так быстро и скоро сгоревшая от, казалось бы, банального холода и сырости. Когда Николай, волоча на плече едва дышащую, тоненькую и в тот момент так сильно похожую на его умершую мать Лидию, постучался в двери одной из многочисленных киевских больниц, ему отказали. Пожилой, явно заслуженный немец-врач, одетый в чистенький и белый халат, выгнал его оттуда пинками, заявив, чтобы он вместе со своей проституткой убирался подыхать в какую-нибудь сточную канаву, как им, собакам, и положено. Аналогичная ситуация повторилась ещё в нескольких заведениях. Немногочисленные посетители тех клиник равнодушно взирали на происходящее, не обращая внимание на умирающую, а зачастую и помогали персоналу выгонять славянских недочеловеков прочь.
Всё закончилось на пороге их квартиры. Невесомо лёжа у него на руках, она, прилагая неимоверные усилия, подняла тонкую, бледную ладонь, погладила его по шее, привлекая внимание, печально улыбнулась…
И умерла.
Только тогда, потеряв всё и всех, Николай понял, что больше он не выдержит. Остальные вокруг него могут делать что хотят: жрать скудный паёк, каждодневно слушать немецкие радиопередачи и постепенно превращаться в бездумных, тупых животных, которыми и хочет их видеть нацистская верхушка. А он не имеет на это всё право. Не имеет, потому что до сих пор помнит вкус того мерзкого, черствого хлеба, которым делилась с ним его угасающая мать. Он не может радостно раствориться в мерзком, недочеловеческом существовании, покуда на его шее огненным рубцом горит прикосновение женщины, ставшей для него всем.
В конце концов, это ведь так просто.
Сражаться вообще намного проще, чем жить.
Николай останавливается у перекрёстка, ведущего на центральную площадь города. Описанный в апокалиптичном романе Булгакова, последнего русского писателя, о существовании которого Николай даже не подозревал, величественный майдан как будто бы осунулся, сгорбился под тяжестью гипсового орла со свастикой в когтях, монументом возвышающегося в центре широкого брусчаточного овала. Он знает, что делегация, навстречу которой он так спешил через полгорода, обязательно появится здесь. Они всегда проезжают именно по этой улице. Никогда не меняют маршрут, никогда не выставляют охрану, совершенно не беспокоясь о возможном нападении. В конце концов, откуда у затравленных псов найдётся хотя бы щепотка мужества, чтобы кинуться на собственных мучителей?
Вот только, иногда даже у самого безобидного пса появляется бешенство.