— Я долго своего отличия от мужского сословия не понимала. Отец так и не женился, а чуть я в возраст вошла, он и умер. Спасибо, взяла меня одна немка-белошвейка в услужение. Везло мне на хороших людей: и шить меня научила, и, когда замуж пошла, машинку мне подарила. Не раз я ее добрым словом помянула, а ее «Зингер» детей мне в войну от голодной смерти спас.
— Я тебя, теть Марусь, так и помню с твоей машинкой.
Быстро вертящееся колесо и сияние, как от маленького солнца…
Нам, детям, казалось, что она никогда не спит. Все хотели проверить ночью, да так и не собрались.
— А бывало, Танюша, и не спала — это в военные годы, когда брала работу на дом.
Я глянула на портрет, который висит над кроватью, и отвела глаза, но тетя Маруся поняла:
— Знаешь, девонька, как я за Мартына замуж вышла? Вишь, ноги у меня неладные — ухватом. Это папенька в детстве, когда на Сивке учил ездить, так мне удружил. Долго я беды своей девичьей не ведала. Мальцы, как подросла, стали звать меня кавалеристом. А я уж больно простодушной была, все думала, что это они уважительно, а когда поняла, не одну ночь проплакала. Мартын ни разу в то мое первое девичье лето на меня и не глянул.
Жили мы тогда на конезаводе. Все парни подрастут — на коня. Но лучше меня редко какой ездил.
Помню, лето жаркое, устанем, косточки наломаем на сенокосе, а молодость свое берет. Оставалось время и на гульбища, и на игрища, и на любовь — у сна уворовывали.
Вот как-то наша конезаводская красавица Ксютка и говорит, что отдаст красную мальву из смоляных своих кудрей тому, кто первым доскачет до Макарьева дуба и снимет с ветки ее ленту. Парни в седло, и я тоже. А мой-то больше всех загорелся. Это я про себя Мартына так звала.
Ох, как мы летели! Все давно отстали, а мы с Мартыном во всем белом свете летим вдвоем. Кони ровно земли не касаются, но вот мой Огонек его Гнедка на четыре корпуса обошел. Лечу, да все оглядываюсь. Красавец, как сейчас вижу: кудри черные, рубаха красная, а глазищи, как сливы огромные, и не поймешь, то ли синие, то ли черные. Вот уж и дуб близко, оглянулась, а у него зубы оскалены, и ненависть во взгляде, ровно я не девка, а враг его смертный.
Все парни поотстали, остановились, вернулись. Слышу, он хрипло так кричит: «Стой, Маруська, чего хочешь проси, не позорь перед хлопцами». Глянула назад… Ох, проклятый, ох, любимый, до чего же хорош, боль моя глазастая.
А место открытое, ровное, девки смеются, хлопцы свищут, а он меня догнать никак не может.
Тут меня бес-то в ребро и шпиганул: «Хорошо, уступлю, только ты меня поцелуешь, когда вернемся, при Ксюшке».
— Черт с тобой! — полыхнул он глазищами.
Огонек разгорячился, пуще моего первенства не хочет уступать, но я его придержала. На последних метрах обошел меня Мартын, сорвал ленту и промчался мимо, в глаза мне не посмел глянуть. Я было спрыгнула с Огонька, но захотелось мне посмотреть, как он будет перед Ксюшкой моим снисхождением похваляться. Быстрее птицы прилетела ему вослед.
Он-то, черт глазастый, ленту в костер бросил, не отдал Ксютке. Ко мне повернулся и говорит, глядя прямо в глаза: «Ну, зелье, тебя сейчас целовать или до вечера оставить?»
А уж что было у меня, то было: лицом была разгарчива, волосы золотой ржи, коса до пят, иной раз голова болела от тяжести. Соскочила я с Огонька, косынку сняла, чтобы косу собрать, а волосы возьми да и рассыпься.
Я их, Танюша, ромашкой ополаскивала. Знала, чертова девка, что они от этого еще больше золотыми кажутся.
Чувствую, что глазам слез не удержать, а характер, как батя говорил, на огне замешан: «Давай, — говорю, — целуй». Он-то думал меня в отместку смутить, а я своим единственным богатством тряхнула, губу закусила, слезы в себя впила… Земля дрогнула, и полетела я, как на каруселях. Помню только, что руки протянула и положила ему на грудь, а он, нечистая сила, и берет меня за плечи…
Очнулась я у пруда, на голове косынка мокрая, надо мной заноза моя сердечная. Смотрит, вроде даже, с испугом и лаской. А я как вспомнила свой позор, вскочила да бежать. А он: «Стой, Мартын долгов никогда не имел».
Схватил меня за руку… Знаешь, вот, ей-богу, мы с ним, наверное, часа два целовались.
«Откуда ты такая золотая взялась?» — все гладит он мои волосы. А я ровно опьянела. Вся в его власти была, но не обидел он меня… А через месяц, как раз дело к осени, и сватов прислал.
По теперешним временам у меня много детей, а не война, я бы ему каждый год рожала. Колхоз бы нарожала, а ты говоришь: несчастливая. Помню, перед сном кого молила, не знаю: Бога ли, случай ли, судьбу или саму войну: «Не убей, не убей, руки возьми, ноги, хоть без глаз, но верни мне его…» И ведь повезло же. Всем похоронки, а мне извещение, что пропал без вести. Значит, есть надежда, что живой.
— Теть Марусь, почему он опять уехал? Тогда, когда его Иван нашел. Ты так никому ничего и не сказала, а бабы не смели тебя спросить.
— Да, девонька… Я чуть с ума не спрыгнула, как пришел Иван и говорит: «Садись, мать, мне тебе надо сказать что-то…»
— Что с ним? Где он? Без ног? Слепой?