Спали мы так много и с такой охотой, что все трудности жизни в горах казались нам пустяковыми, и переносили мы их шутя, почти не замечали; так хорошо накормленный и отдохнувший мул одним духом поднимает в гору тяжелый воз и, добравшись до вершины, еще в силах как ни в чем не бывало припуститься веселой рысцой. И все же, как я сказала, нелегкая была жизнь там наверху, и мы это сразу почувствовали. Утро начиналось с множества забот: приходилось с опаской вставать с кровати, чтобы не запачкать ноги, поэтому положила я на полу плоские камушки, чтобы не месить грязь в дождливые дни, когда земляной пол в нашей комнатке превращался в озеро. Потом нужно было принести воды из колодца, был он как раз напротив нашей лачуги. Пока осень стояла, это было нетрудно, но зимой вода на дне колодца замерзала — деревушка-то находилась на высоте почти в тысячу метров, — и по утрам, когда я опускала в колодец ведро, руки у меня коченели от холода, и вода в нем была такая ледяная, что просто дух захватывало. Зябкая я была, самое большее лицо и руки ополаскивала, зато Розетта холод предпочитала грязи и, раздевшись догола, становилась посреди комнаты и выливала на себя полное ведро ледяной воды. Крепкая и здоровая была моя Розетта, вода стекала у нее с тела, будто вся она была маслом смазана, и только несколько капель на груди, на плечах, на животе да на спине оставалось. После умывания выходили мы из дому, и начинались хлопоты со стряпней. Пока осень стояла и хорошая погода, все шло довольно гладко, но пришла зима, и тут начались всякие трудности. Приходилось под дождем ходить в заросли и там садовым ножом срезать тростник и ветки кустарника. Потом мы забирались в хижину, где стряпали, и начиналась пытка с разведением огня. Свежесрезанные и сырые ветки никак нельзя было разжечь, от тростника валил густой черный дым, нам приходилось на землю ложиться, прижимаясь щекой к размокшему, грязному полу, и дуть до тех пор, пока огонь не разгорится. В конце концов мы оказывались с головы до ног в грязи, глаза у нас слезились от едкого дыма, мы вконец выбивались из сил и нервничали — и все для того, чтобы подогреть маленькую кастрюльку фасоли либо поджарить на сковороде яичницу. Ели мы так, как принято у крестьян, то есть в первый раз — часов в одиннадцать утра очень легко, а потом во второй раз — около семи по-настоящему обедали. Утром мы съедали немного поленты, сдобренной жиром сырой сосиски, если же ее не было, то довольствовались луковицей и половиной булки или даже только пригоршней сладких рожков. По вечерам ели суп, я уж о нем говорила, и кусок мяса, почти всегда козлятины; правда, трех сортов она бывала — то мясо козы, а то козла или козленка. После утреннего завтрака делать было нечего, разве что обеда дожидаться. Если погода была хорошая, шли пройтись: огибали гору, все время идя по той же «мачере», доходили до зарослей кустарника, выбирали местечко потенистей и покрасивей, под каким-нибудь деревом, растягивались на траве и так оставались там до самого вечера, любуясь открывавшимся оттуда видом. Но в плохую погоду — а она в ту зиму целыми месяцами держалась — мы оставались в нашей комнатке, я на кровати сидела, а Розетта на стуле, без всякого дела, в то время как Луиза, по обыкновению, ткала на своем станке с оглушительным шумом, о чем я уже говорила. Долгие эти часы, что я провела во время непогоды в нашей комнате, я до смерти не забуду. Дождь, частый и мерный, лил не переставая, и я слышала, как он стучал по крыше и, булькая в водосточной трубе, стекал в канаву. Мы сидели почти в темноте, чтобы не тратить оливкового масла, которого у нас было в обрез; в комнату еле-еле пробивался тусклый свет дождливого дня через окошечко, или, вернее, кошачий лаз — до того оно было мало. Мы сидели молча, потому что не хватало у нас духу говорить о двух вещах, о каких только и было разговору: о голоде да о приходе англичан. Мучительно долго тянулись часы; я потеряла счет времени и часто даже не знала, какой месяц идет и что сегодня за день. Казалось мне, что я совсем поглупела, потому что голова моя не работала с тех пор, как думать становилось все бесполезнее, иногда мне казалось, что я с ума схожу, и, не будь со мной рядом Розетты, которой я как мать пример подавать должна была, просто не знаю, чего бы я только не натворила: с истошным криком могла выскочить из нашей лачуги или же оплеух надавать Луизе, когда она, словно нарочно, чтобы оглушить нас, грохотала на своем станке, а с лица у нее не сходила какая-то угрюмая усмешка, будто она хотела сказать нам: «Вот как мы, крестьяне, обычно живем… теперь нашей жизни хлебнули и вы, барыни из Рима… что вы скажете? Нравится она вам?»