«Вторая книжка «Дороги» была мною дописана еще в сентябре 1957 года, — сообщает она. — Тогда же Детгиз принял ее очень горячо и собирался пустить в набор. Кажется, хорошо? Так вот нет же! Мне вдруг разонравилось почти все. Я забрала рукопись обратно из Детгиза и еще четыре-пять месяцев работала над ней, пока сдала опять. Вы думаете, я теперь довольна? Ничего подобного! А между тем в этом новом виде рукопись вызывает единодушное одобрение у очень придирчивых критиков (другим критикам, добрым, я не показываю!)».
Помню, как Александру Яковлевну приходилось буквально уламывать взяться за «Вечерние огни», и с каким сомнением на лице подставляла она поближе к говорящему свой слуховой аппарат, будто некий прибор, способный определить меру искренности и истинности его мнения.
Конечно, ее колебания были во многом оправданы теми условиями, в которых ей слишком часто приходилось работать:
«Я сейчас только что выкарабкалась из тяжелого обострения грудной жабы (плюс подпрыгнувшее, как лягушка, кровяное давление!). Врачи велят... ох, чего они только не велят, а главное, чего они только не запрещают! В общем, я их слушаюсь мало, но немножко считаться со своими хворобами все-таки приходится, конечно... Хочу кончить книгу (третью часть «Дороги») и написать еще четыре книги, которые готовенькие лежат на душе, но боюсь, что «ваше время истекает», как кричит телефонная барышня в прелестной «Золушке» Жени Шварца...».
Прибавьте к этим вырвавшимся «жалобам» (если их вообще можно так назвать) то, каково работать, писать человеку, еле слышащему и еле видящему.
Какие неимоверные усилия, какую «мобилизацию» всех скрытых резервов души, памяти, фантазии приходилось писательнице постоянно производить, чтобы восполнить отсутствие множества ежедневно, привычно, незаметно «потребляемых» и «усваиваемых» всеми нами звуковых и зрительных впечатлений!
Вспомнить хотя бы» с какой радостью писала она в очерке «Свет моих очей...», что после сделанной ей в знаменитом Филапговском институте тяжелейшей операции, «видела то, чего не видела уже много лет: цвет человеческих глаз».
Или другое: в заключительной книге трилогии есть беглое упоминание о том, как весной в окно стучат зеленеющие «лапки ореха». Это Александре Яковлевне было трудно увидеть. Невозможно услышать. Можно было только вспомнить, представить себе.
А ведь все это — лишь малая доля тех препятствий, с которыми она сталкивалась каждый свой «рабочий день», а то и «рабочую ночь» (вспомните: «Сейчас я еще «полулежу», но уже две недели, как работаю, хотя за такую работу надо бить даже больного, — и при этом так устаю, что за ночь раза три вовсе засыпаю...»).
Великий это, должно быть, был труд, если она сама при всей своей скромности однажды обмолвилась в письме: «Я вспоминаю свою жизнь с настоящим удовлетворением...».
Донимаемая болезнями и глухотой, тяжело пережившая смерть сына и явно недолюбливаемая своей знаменитой дочерью Надеждиной, создательницей танцевального ансамбля «Березка», она не сдавалась до конца, подобно Гаврошу в знаменитом романе Виктора Гюго:
«Он сидел на земле, струйка крови стекала по его лицу... он обернулся в ту сторону, откуда раздался выстрел, и запел... Он не кончил песни. Вторая пуля того же стрелка оборвала ее навеки. Эта великая и детская душа отлетела».
Как она полушутя, полувсерьез негодовала, если что-то мешало нам навестить ее: «Вот умру — жалеть будете!» И правда...
Как-то не помню нашей последней встречи, но, наверное, как всегда в Серебряном, Александра Яковлевна, стоя в передней, высоко вскинула руку в знак прощанья, другой придерживая слуховой аппарат — своего вечного капризного недруга и незаменимую палочку-выручалочку.
И, быть может, эта поза была бы самой пригодной для памятника многолетнему тихому мужеству.
— Прощай, наш седой Гаврош! — писал я вскоре после смерти Александры Яковлевны. — И вечно здравствуй в своих книгах, спектаклях, в наших сердцах, в вечно сменяющихся волнах читателей — «детей твоего возраста — от десяти до девяноста лет!».
И готов повторить эта слова уже в новом веке и новом тысячелетии.
ПРОШЕДШИЕ РЯДОМ, 3. ЕФИМ ЯКОВЛЕВИЧ
Надо сказать, что чехословацкие события мы переживали вместе с семьей Ефима Яковлевича Дороша, с которым все теснее сближались с конца пятидесятых годов.
Познакомился я с ним еще в том же «Огоньке», где вышли несколько его рассказов, а в 1952 году опубликовал в «Комсомольской правде» рецензию на книгу Дороша «С новым хлебом».
Во втором выпуске уже знакомой читателю «Литературной Москвы», имевшей столь драматическую судьбу, Ефим Яковлевич начал печатать «Деревенский дневник», который хвалили даже рьяные хулители сборника.
Очерк этот начинался словами: «Остановка в лесу, километрах в ста с небольшим от Москвы. От шоссе в сторону уходит мягкий и пыльный, освещенный солнцем проселок».