К приложениям я отношения не имел, да и вообще был в редакции, как говорится, без году неделя, но тем не менее вскоре увидел Макашина в работе: близился крупный щедринский юбилей (125 лет со дня рождения), и Сергей Александрович предложил вместо «общей» статьи публикацию новонайденных писем сатирика, полемических по отношению к некоторым толстовским теориям. Макашин был крайне занят: вместе с известным собирагелем Ильей Самойловичем Зильберштейном руководил чрезвычайно трудоемким изданием — сборниками «Литературное наследство» — и в ту пору готовил несколько «герценовских» томов на основе так называемой пражской коллекции, ставшей доступной для наших исследователей только после 1945 года. График сдачи материалов в еженедельном «Огоньке» был очень жестким (ходила даже шутка: хорошо бы, дескать, вот это поместить, но — срок сдачи вчера!), тем не менее, Сергей Александрович не подвел. И эти точность и добросовестность были особенно разительны по сравнению с целым рядом иных авторов.
Когда года через полтора несколько моих статеек обсуждались на приемной комиссии Союза писателей, одним из рецензентов оказался Макашин, отнесшийся к ним весьма доброжелательно и даже, пожалуй, снисходительно.
Узнал я об этом только много лет спустя, когда уже сам участвовал в каком-то приемном деле и, усомнившись в серьезности и достаточности представленных материалов, сразу же оговорился, что и меня-то самого некогда приняли «авансом». Тут-то Сергей Александрович с улыбкой возразил, что в тогдашних моих работах уже «что-то было видно» (за точность слов не поручусь, но смысл был именно таков).
Не помню, когда мне стали известны драматические перипетии макашинской судьбы: арест и тюрьма (по навету... тоже шедриниста, известного «стукача» Эльсберга), сравнительно раннее освобождение, героическое поведение на фронте. Нелегко приходилось ему и в «Литературном наследстве» с желчным, высокомерным, раздражительным Зильберштейном, не упускавшим случая заявить, что это он истинный создатель этого издания. Была тут, думаю, и ревность к Сталинской премии, полученной Макашиным за первый том биографии Щедрина.
29 января 1956 года Сергею Александровичу исполнилось пятьдесят лет. И мне, работавшему (после ухода из «Огонька») несколько месяцев секретарем секции критики новосозданного Московского отделения Союза писателей, позвонил один из руководителей этой «структуры», довольно известный в ту пору писатель, автор нескольких научно-популяризаторских книг Олег Николаевич Писаржевский, и предложил вместо того, чтобы вручать юбиляру торжественный адрес на каком-либо заседании, отправиться с поздравлениями к нему домой. Писаржевский вызывался и сам ехать вкупе со мной и с почтенным ученым, историком-культурологом и краеведом, автором прекрасной книги «Душа Петербурга», стареньким (по моим тогдашним меркам, а было-то ему всего шестьдесят шесть!) Николаем Павловичем Анциферовым.
Когда я в первый раз, в связи с уже упомянутой публикацией в «Огоньке», был у Сергея Александровича, он еще обитал в одном из ветхих домишек на Якиманской набережной с входом из подворотни в арке. Теперь же он жил в новой большой квартире за Соколом, на улице Панфилова.
Юбиляр потчевал нас шампанским, атмосфера была самая дружеская, а главное — наэлектризованная слухами о предстоящем партийном XX съезде и взволнованными ожиданиями, надеждами на общественные перемены.
В собравшейся компании только я был зеленым юнцом, не хлебнувшим того лиха, что прочие собеседники. Про макашинские мытарства уже упоминалось. К тишайшему же Николаю Павловичу судьба была особенно немилосердна. В годы гражданской войны он потерял двух детей, позже умерла жена; ленинградская блокада унесла сына, тогда же угнали в Германию дочь. Сам Анциферов был трижды арестован, побывал и в Соловках, этой тогдашней «столице русской интеллигенции», по выражению его однодельца, и на Дальнем Востоке.
Иные его сослуживцы и соседи по тюрьмам и лагерям считали Николая Павловича незлобивой божьей коровкой: он не переносил грубости и вульгарности, а от матерщины прямо-таки страдал. Казалось, согнуть, сломать его ничего не стоило. Но вот ведь какая история: именно Анциферов мог с чистой совестью сказать о себе и некоторых других участниках задуманного в конце 20-х годов громкого процесса: «Я пережил чувство гордости за своих коллег. Мы, представители «гнилой интеллигенции», в большинстве устояли. Не писали «романов» (то есть не выдумывали в угоду следователям небылиц о злодейских замыслах и поступках и своих собственных, и друзей, и знакомых. — А.Т.)».
И еще одна поразительная деталь: впоследствии Анциферов узнал, что следователь, добивавшийся от него «романа», расстрелян. И что же? «Я пришел в такое волнение, — пишет Николай Павлович в своих мемуарах, — что у меня сжало горло. О, конечно, не от чувства удовлетворенной справедливости. Нет, мне сделалось как-то не по себе. Жалость? Не знаю... Что должен был пережить этот человек перед своим концом!»
Чистая, благородная душа!