Его книга была написана по существовавшему тогда трафарету, когда Блока стремились чуть ли не китайской стеной отделить от символизма (как Маяковского — от футуризма или как уже совсем комически «главный» пушкинист Д. Благой своего героя — от его добрых знакомых Осиповых и Керн, дабы доказать его близость к «простому» народу!). Соловьев не только «свысока» и весьма недоброжелательно отзывался о друзьях блоковской юности Андрее Белом и Сергее Соловьеве, но и аттестовал возлюбленных поэта как... агентов окружающего «страшного мира».
«Поправлял» он и самого Блока, объявляя, например, его предсмертную пророческую речь о Пушкине порожденной «неизжитыми идеалистическими заблуждениями и аристократическими предрассудками поэта», а его последнее стихотворение «Пушкинскому дому» — написанным «словно бы ослабевшей рукой».
И все это излагалось прямо-таки суконным языком, изобиловавшим штампами и бесконечными повторами одних и тех же речевых оборотов. Как надолго зарядивший дождь, страницу за страницей уснащали одинаковые эпитеты и образы. За «необычайными чертами» любовного чувства поэта следовали «необычайно близкие» ему стихи Владимира Соловьева и «необычайность» его собственных стихов, «необычайная масштабность» мира его чувств, переживаний и страстей, «необычайная» острота его лирики и «самые необычайные» средства художественной выразительности символистов вообще, выглядящие «необычайно экзотично», «необычайно энергичные» стихи Брюсова, в чьем творчестве «необычайно трудно разобраться». И этот перечень можно д-о-олго продолжать, равно как и исчисление «ахиллесовых пят» то «старого мира», то «исторического христианства», то самого поэта, а особенно — «ключевых образов» или просто «ключей» «ко многим любовным стихам Блока» и его замыслам, например, образа отца в поэме «Возмездие», который, разумеется, «необычайно сложен» и в то же время, оказывается, представлен «голым, общипанным (!) во всей неприглядной наготе», «не столько обрисованным, сколько заклейменным».
А чего стоят такие умозаключения «лауреата», как то, что «в творчестве Блока тема пьянства имеет определенные хронологические границы» и что «поэт все глубже осознавал, что не здесь проходит фронт борьбы со страшным миром», или что в стихотворении «Сусальный ангел», видя, как тает «немецкий ангел», поэт понимает, что «туда ему и дорога». Можно ли узнать в подобном истолковании драматически многозначные финальные строки этого стихотворения:
Ломайтесь, тайте и умрите
Созданья хрупкие мечты,
Под ярким пламенем событий,
Под гул житейской суеты!
Так! Погибайте! Что в вас толку?
Пускай лишь раз, былым дыша,
О вас поплачет втихомолку
Шалунья девочка — душа...
Просто руки чесались высечь автора этого «необычайного» сочинения (чего мне в печати сделать так и не удалось) или, уж во всяком случае, очистить и воссоздать подлинный образ Блока.
Когда же я всерьез засел за работу, случилось так, что из издательства «Художественная литература» прислали на отзыв рукопись книги известного исследователя блоковского творчества В.Н. Орлова, посвященной поэме «Двенадцать». Подробно и в целом весьма доброжелательно оценив рукопись, я в то же время высказал несколько принципиальных замечаний, касавшихся мнения автора о любовной истории Катьки и Петрухи, как о чем-то второстепенном, а также аттестации Катьки как «проститутки не из самых затрапезных» (должен сказать, что на сей раз куда ближе к истине был Соловьев, увидевший в ней «Кармен городских низов», — едва ли не единственная «живинка» во всей книге!).
Однако Владимир Николаевич, справедливо считая себя крупнейшим знатоком Блока, довольно пренебрежительно относился к «новичкам» на этом поприще. Когда вернувшийся после восемнадцатилетнего пребывания в «местах, не столь отдаленных», Анатолий Ефимович Горелов сказал ему о намерении попробовать себя в «блоковедении», Орлов реагировал на это словами: «Как! И вы хотите писать о Блоке?» — произнесенными с нескрываемо иронической интонацией.
Неудивительно, что к моим замечаниям и «подсказкам» он остался глух. Добавлю, что, когда моя книга вышла, и я послал ее Орлову, то получил следующий ответ: «Спасибо за книгу, я ее давно поджидаю». И больше никогда ни словечка, хотя я при встрече прямо полюбопытствовал, каково его мнение. (Какая разница с отношением Макашина к младшему коллеге!)
В работе над «Щедриным» мне только раз случилось обратиться в архив в поисках писем близкого знакомого Михаила Евграфовича, доктора Н.А. Белоголового к известному деятелю освободительного движения П.Л. Лаврову. В их переписке сатирик, его личность и творчество занимали большое место. Можно сказать, что Белоголовый, живший в Швейцарии, служил неким передаточным звеном между Щедриным и русской политической эмиграцией.