Одна из любимых детских игр, неоднократно описанная в литературе, — смотреть на мир сквозь разноцветные осколки стекла: все кажется волшебным, таинственным, притягивающим. Думаю, что и я тогда глянул на прошлое сквозь своеобразные осколки, отнюдь не из худших, и представлял его заметно приукрашенным.
Впоследствии мне пришлось пережить долголетний процесс отказа, отталкивания от своих тогдашних представлений и настроений. В этом была и своя справедливость, и своя неправда.
Горьковатая справедливость заключалась в том, что вскоре я стал ощущать определенную скудость, исчерпанность тех мыслей и наблюдений, которыми делились со мной старшие. Патетически говоря, они как бы застыли на одной точке зрения и воспринимали только то, что ей соответствовало. Порой это сказывалось в сравнительных мелочах, вроде литературных вкусов и пристрастий. Так, для дяди Мини Надсон остался куда ближе и понятней Блока.
Если катастрофическое начало войны с Германией вполне согласовалось с взглядами моей родни на новый строй, то дальнейшее заставляло призадуматься: почему-то он все же устоял? Сражаются же за него?
Поступив осенью 1942 года в Литературный институт, я соприкоснулся с совершенно иной средой, и как бы жесткая терка прошлась по моим настроениям и вкусам — не только по остаткам «надсоновщины», но и по более «капитальным», как мне казалось тогда, а в сущности — не устоявшимся убеждениям. (Впрочем, еще в школе я как-то не нашел, что возразить, когда моя тогдашняя, первая серьезная любовь Надя Вялкова, выслушав мои тирады против строя, заметила, что в ином случае она, «простолюдинка», наверное, не смогла бы получить такое образование).
Еще поздней осенью 41-го, в день рождения дяди Мини я подарил ему очень понравившуюся мне книгу Ивана Евдокимова о Левитане, сделав на ней стихотворную надпись, из которой помню только заключительную строку: «Новоселья желаю тебе!» Речь, конечно, шла не о каких-то бытовых пожеланиях: имелась в виду некая общественная перемена, представлявшаяся совершенно туманной и, быть может, связанная с расчетами на длительность союза с демократическими странами и некое воздействие этого на наши внутренние дела.
Но, как бы то ни было, в дальнейшем моя «оппозиция» быстро сошла на нет. Тут сыграло роль и влияние того патриотического порыва, который побуждал тогда и весьма зрелых и многознавших политических деятелей даже в стане эмиграции мысленно становиться под знамена сражавшейся со страшным врагом России, как все чаще именовали страну, которую еще недавно нещадно третировали как презренную «Эсэсэсерию», «Совдепию».
К великому сожалению, с той поры как-то ослабела и увяла моя дружба с М.Н. Краевским, оказавшаяся (или, быть может, показавшаяся?) мне тогда исчерпанной и уже малоинтересной. Не помню уже, как и почему мы перестали встречаться. Лишь незадолго до его смерти, году в 1958-м, мне передали его просьбу навестить его. Жаль, не помню подробностей этого свиданья-прощанья. Прошли годы, пока у меня не появилось острое сознание собственной черной неблагодарности, увы, безнадежно запоздалое.
С тетей Тюней все было куда безболезненнее. Помню, что, узнав уже в армии о кончине Владимира Николаевича, я написал ей, а вскоре по возвращении поехал на их дачу в Ильинском и, прихрамывая, чистил садовые дорожки, совершенно запущенные, а прежде окаймлявшиеся прекрасными белыми флоксами. Покойный вообще с величайшим тщанием возился с цветами, облачась в какую-то столь немыслимо заношенную рубаху, что кто-то из потенциальных пациентов довольно свысока спросил его, дома ли доктор Мамонов. «Нету, нету!» — смиренно отвечал Владимир Николаевич.
Изредка виделись мы с тетей Тюней и позднее, но грустно, что могло это происходить и чаще, и теплее. Переселенная с Садовой в район Аэропорта, она доживала свой век в полном соответствии со своим характером — независимо, замкнуто, непроницаемо. Умирая в больнице от рака легких (страстный была курильщик!), за несколько минут до кончины со своей обычной вежливостью ответила на вопрос медсестры: «Нет, благодарю вас, мне ничего не надо...».
Одна из моих более поздних знакомых, писательница Александра Яковлевна Бруштейн (о ней речь далеко впереди), чьи родители сгинули в вильнюсском гетто, с великой горечью писала в своей прекрасной книге «Дорога уходит в даль», что ей негде поклониться их памяти, сказать слово благодарности. «Я говорю это здесь», — заключала она.
И при всей несопоставимости обстоятельств мне тоже хотелось бы сказать — здесь и сейчас — обо всех упомянутых выше людях то, что не успел или не надоумился сказать прежде. (Счастье еще, что в последние десятилетия жизни Елены Михайловны Владыкиной, тети Лели, мы с женой очень сблизились с ней, уже не покидавшей дома, но сохранившей не только ясную голову, — как и ее сестра Ольга, — но и живой интерес ко всему окружающему и желание дожить до каких-то общественных перемен).