В столовой его соседом стал пожилой хмурый человек, показавшийся ему очень знакомым. Однако, когда Борис украдкой заглянул в заполненный тем бланк заказа, то увидел совершенно неизвестную фамилию — Ильин. И только когда сосед собрался уезжать, Куняев сказал ему, как он похож на однокашника, Ройтмана. «А это я и есть!» — последовало в ответ, после чего они, разумеется, выпили все, что у них было, хотя пьяницами были невеликими.
Чтобы и читатель познакомился с Женей Ройтманом-Ильиным, приведу его стихи, напечатанные в маленьком, выпущенном в Литинституте сборничке «Друзьям», который я получил уже в армии и который, потертый и помятый, каким-то чудом сохранился. Думаю, читатель легко поймет, что речь в этих стихах — о воздушной тревоге во время фашистских налетов.
Ты, Одиссей, счастливец и чудак!
Другими я сиренами разбужен:
Их голоса неизмеримо хуже —
Они зовут дежурить на чердак.
На чердаке же холод, грязь и мрак,
И позарез сонет на завтра нужен,
А, коченея в этой мрачной стуже,
Писать сонет — поверьте — не пустяк.
Но если ты мечтаешь быть поэтом,
Не жалуйся, что здорово продрог,
Что ночь длинна, что сложен строй сонета
И не ищи конца своих тревог
В отбое или нежности рассвета,
Бредя неразберихою дорог...
В конце сорок второго года в институт стал захаживать находившийся в Москве после ранения Семен Гудзенко, один из того круга поэтической молодежи, которая группировалась вокруг знаменитого ИФЛИ — Института философии, литературы и истории (позже слившегося с университетом) и нашего Литературного.
Тогда я впервые услышал ставшее знаменитым гудзенковское «Когда на смерть идут — поют...», которое он прочел, предварительно стукнув об пол палкой, на которую еще опирался.
Семен особенно сдружился с Ройтманом и Шерговой, но и вообще бывал на всяких наших сборищах. Помню его вместе с красивой девушкой на вечеринке у вернувшегося по ранению начинающего прозаика Николая Евдокимова, а потом у Лидии Толстой. В ее квартире в переулке возле Тверской обсуждались стихи хозяйки, и вступительное слово сделал Саша Соколовский, начав «чеканной» формулой: «Лидия Толстая — поэт. И поэт — хороший». Гудзенко же высмеял эту мальчишескую категоричность и довольно беспощадно исчислил все населявшие стихи Толстой штампы, хотя и благосклонно отметил кое-какие строки — например, о любовном свидании:
...Лампа, спрятавшись в углу,
Своим зеленоватым глазом
Дивится счастью моему.
Вспомните эти строки, если будете читать книгу воспоминаний Лидии Либединской «Зеленая лампа»!
По-разному сложились судьбы тогдашних студентов. Подчеркнуто, даже как-то чрезмерно, слащаво любезный, не без фатовства одевавшийся Аркадий Белинков писал тогда очень усложненные стихи, и Сельвинский с добродушной усмешкой слушал, как Аркадий, получивший, как и все участники семинара, задание написать стихи... о сборе грибов, патетически декламировал:
И было серо, сыро, рано
И пахло — женскими плечами.
Все засмеялись, а Сельвинский аж головой покрутил.
Впоследствии, когда меня уже мобилизовали, Белинков устроил у себя дома (почти в двух шагах от института) чтение своего романа. Учившийся вместе с ним Владимир Саппак, впоследствии талантливейший театральный критик, участвовавший в создании театра «Современник» и успевший до своей ранней (1961) кончины написать одну из первых книг о «голубом экране» («Телевидение и мы»), рассказывал позже, что прочитанное Белинковым воспринималось как сочинение, как тогда выражались, «внутреннего эмигранта».
Вскоре автор был арестован, а одновременно с ним — Георгий Ингал, писавший роман о Клоде Дебюсси, и наш однокурсник Боря Гамеров, призванный в армию несколькими месяцами раньше меня, но быстро вернувшийся по ранению. Весной 1946 года дошла глухая весть о смерти Ингала. Впоследствии же и он, и Гамеров были добром помянуты их «однолагерником» Александром Солженицыным в «Архипелаге Гулаг».
Белинков же на какой-то стадии следствия оказался в одной камере с венгерским поэтом Анталом Гидашем, арестованным еще в конце 30-х годов, зятем известного коммунистического деятеля Бела Куна, тогда же расстрелянного. Гидаш был убежденным коммунистом, лишь затем прошедшим долгий и мучительный путь разочарования. И сокамерники весьма друг другу не понравились. Антал Францевич, благодаря настойчивым хлопотам жены Агнессы, ранее тоже сосланной, как и ее мать, и заступничеству Фадеева с Сурковым, был вскоре освобожден. Белинков же вернулся лишь в пору хрущевской оттепели, больной и страшно изменившийся.
Я даже не сразу узнал его при встрече в малеевском Доме творчества. Когда вышла его отличная книга о Юрии Тынянове, он прислал ее мне с надписью, в которой, на мой взгляд, было больше его вышеупомянутой сугубой любезности, нежели истинного чувства; возможно, впрочем, тут сказалась и ностальгия по тем давним временам, когда он легко взбегал по институтским лестницам, а не одолевал с одышкой каждую ступеньку.