— Посолонцеваться охота, — уже спокойней говорит дядек и вынимает из-за пазухи рваный бумажник.
Мне претит тюлька. Накопить денег мне так и не удалось: весь барыш я проживаю. Увижу красивый блокнот — лезу в карман за деньгами, увижу калеку-попрошайку — бросаю ему в шапку самое малое трояк. Серафим Иванович сердится: «Лучше мне жертвуй, я тоже инвалид». Смеха ради я протянул ему пятерку. Я думал, он психанет, но он взял, даже глазом не моргнул. «Ну-у…» — только и сказал я. «Вот те и ну! — Серафим Иванович разгладил мятую бумажку, сунул ее в карман и сказал: — Рупь к рублю, пятерка к пятерке — глядишь, сотня и набежала». Он прекрасно обходится без костыля. Правда, ходит он без него медленно, смешно выбрасывая ногу-протез. Мне часто кажется, что костыль ему нужен для воздействия на сердобольные души. Вот он какой, этот Серафим Иванович, с кем я езжу, кого милиционер назвал моим родственником.
Мне непреодолимо хочется чем-нибудь досадить Серафиму Ивановичу, чтобы дать выход накопившейся неприязни к нему. Я смотрю на дядька, и у меня моментально возникает план.
— Бери у меня тюльку, — вдруг говорю я дядьку. — Сколько хочешь бери и задаром.
Дядек выпучивает глаза.
— Бери! — Я свертываю огромный куль и начинаю напихивать в него тюльку.
— Очумел? — шипит Серафим Иванович.
— Моя же тюлька, — отвечаю я.
Серафим Иванович узит глаза и опять шипит:
— Ты мне всю торговлю поломаешь.
— Моя ведь тюлька! — Я чуть не кричу. И смотрю на удивленного дядька, и мне почему-то становится легко и весело.
Дядек берет куль и отходит, поминутно оглядываясь. Он, видимо, еще не верит, он ждет подвоха. «Все! — думаю я. — С тюлькой покончено. Может быть, съезжу еще разок, но только не с тюлькой. А потом — баста! Конец! Потом другое занятие найду. Какое? Неважно какое, но найду! К черту базары!»
У Серафима Ивановича в глазах молнии. «Сейчас ругаться начнет», — весело думаю я. И мне очень хочется «сразиться» с ним. Но Серафим Иванович, шумно посопев, произносит с неожиданным миролюбием:
— Давай по сходной цене всю заберу.
Мне до тошноты надоело торчать на базаре, и я соглашаюсь.
— Значит, так, — говорит Серафим Иванович. — Пять кил сбрасываем — усушка. Два кило ты продал, отдал четыре. — Он, подсчитывая, напрягает лоб.
«Как пить дать, обжулит!» — думаю я. Но мне лень считать, мне вконец опротивела эта тюлька, мне кажется — она в печенках сидит.
— За весы, — бормочет Серафим Иванович, — туда червонец, сюда… На руки тебе девятсот пятьдесят шесть рублей полагается, — объясняет он.
— Ладно, ладно… — Я усмехаюсь с вызовом.
Поплевывая на пальцы, Серафим Иванович отсчитывает самые мелкие и самые мятые купюры.
— С барышом тебя! — с издевкой произносит он.
Я пропускаю эту издевку мимо ушей: мне сейчас хорошо, легко, у меня такое ощущение, словно гора свалилась с плеч. Я сую деньги в карман и спрашиваю:
— Еще долго торговать будете?
— А что? — Серафим Иванович настораживается.
— В кино сходить хочется.
— Валяй, — говорит Серафим Иванович. — Но к четырем часам возвращайся — чеймоданы поднесть подсобишь.
У кинотеатра не протолкнуться. На афише намалевана пышнотелая женщина в бочке с водой. Фильм трофейный. Называется он «Девушка моей мечты». Кто-то пустил слушок, что в этом фильме снималась любовница Гитлера, и народ повалил в кинотеатры. Мне этот фильм посмотреть в Москве не удалось, хотя Катюша много раз говорила: «Сходи». Она его три раза смотрела — в «Ударнике», «Авангарде» и «Заре».
Я вспомнил Катюшу, вспомнил мать, свою квартиру, кухню — и защемило под ложечкой. «Как они там?» — подумал я и увидел Анюту с Кондратьевичем. Они стояли в очереди у кассы, над которой висела табличка: «На сегодня все билеты проданы». Анюта была спокойной, выделялась строгостью своего лица, статностью фигуры, которую не портила ни длиннополая юбка, ни плюшевый жакет с протертостями на локтях. Кондратьевич, опираясь на клюку, перебирал ногами, обутыми в уже знакомые мне чирики, и затравленно озирался.
Анюта заметила меня и что-то сказала деду. Кондратьевич кинул на меня исподлобья взгляд, пожевал губами. «Сердится», — понял я, и в моей душе возникло какое-то странное чувство вины перед Анютой.
Она снова взглянула на меня. «Надо подойти», — и я направился к ним. Ресницы у Анюты дрогнули, румянец на щеках стал гуще.
— В гости к вам вечером собирался, — сказал я, стараясь говорить развязно.
— К Вальке Сорокиной ступай, — прошамкал Кондратьевич.
— Деда… — сказала Анюта и зарделась.
Мне тоже стало неловко.
Затянувшаяся пауза, видимо, ободрила Кондратьевича. Он долбанул клюкой дощатый настил и прошамкал:
— Я мыслю держал, что ты и в самом деле настоящий москвич. А ты вона каким оказался. Знать, недаром гутарять рыбак рыбака…
— Деда… — повторила Анюта.
Не обращая на нее внимания, Кондратьевич стал срамить меня, все повышая голос. Досталось и Серафиму Ивановичу, и Вальке, у которой, как выразился Кондратьевич, только хихоньки да хахоньки на уме, которая все хвостом вертит и ждет чего-то, хотя к ней уже сватались и доселе сватаются.
— Кто? — вырвалось у меня.