– Ваша правда, – теплея лицом, соглашается мама. – Вон лежала я в Ольшанке с Нюрушкой. Одна эта Нюрушка в хуторке завязла. Придёт волк – напужается! В больницу Нюрушка ехала одна. Зато назад поехала в паре… Спечётся же блинец! При нас привезли одинокого, как кукушка, старчика. Продал даве корову, совсем заходился в понедельник уйти на вечную жизню. Да всё дело вон куда крутнулось… Ну, выкупали его, одели в чистое. Он свою одежину в узелок да в голову. Лежит, квёлый, руки к сердцу собирает… Вывернулся откуда-то из области незваный внук. От пятой курицы десятый цыпленок. Цэй изворотистый чертяка на примусе и пытает деда: «Дедулио, где, в какой кубышке капиталики сокрыл? Давай, старый пим, гони мне на свадьбу». Дед сопел, сопел, промежду ушей всё пускал головорезовы слова, а там и пусти с ветерком: «Ах ты, кобелина пёстроглазый! Моих денег восхотел? В поле, выжига ты восемьдесят четвёртой пробы, в поле мои деньги!»
– О-хо-хоеньки, – горестно сникла Кузьминична. – Зараз на старых людей гоненье. Про стариков только и вспоминают, когда что да ни будь надо. Призвали в город в гости – набивай в сумяку курей, гусей, сала. Не нас – наши сумки ждут!
– Не скажить, Кузьминишна. Не везде под одну шерсть. Не везде. В каждом сарае свои блохи…
– Может, и так. Не спорю… Чем там с дедом кончилось?
– А тем, что ушёл понедельник, а дедок живой. Он же в понедельник разбежался помирать! День ото дня дедку… Сегодня лучше… Не как вчера… Приискал себе под пару мою Нюрушку…
И час, и второй согласно льётся беседа.
Обстоятельно, до блеска отмыты все гнилушанские истории.
Подружки уже устали одна от одной, посоловели, но разойтись выше их сил.
Наконец Кузьминична, открытая душа, смято поглядывая в окно на предвечерний двор, сетует:
– Такой день маленький, такой день маленький… В два двора сходишь и больше никуда не сходишь. Туда-сюда и день пропал, дня нету… Мне ж ещё к свахе надо. Хворает… Позавчера не дошла до неё, так вчера в пух разбранила. Чего, говорит, не приходила? Чудок не померла, да чтой-то осечка вышла. Смотри, говорит, а то примру и отделаюсь, а ты и не узнаешь. Надо зайти…
– Ну, зайдить, зайдить, – благостно разрешает мама.
Кузьминична сосредоточенно застёгивает, забирает свою плюшку на верхние пуговицы. Не в спехе оглаживает, одавливает её.
– Надо идти. Время. Куры уже на насест летят… Ладком мы с Вами посидели. Надо и честь знать. Я своему гостю, брату из Киева, – летом вот наезжал, – сказанула: хорошо, что приехал, да спасибо, что ненадолго. А сама…
Минут ещё сколько старухи толкутся у двери. Отоптали все сени, Никак не расстанутся.
– Э-э-э! – спохватывается Кузьминична. – Чуть не забыла… Та же сваха с полмесяца назад звала меня на печёнку. Я сегодня-завтра, сегодня-завтра… Приползаю, а сваха и говорит: нетуньки печёнки. Я так удивилась и спрашиваю: а что, баран был без печёнки? Быть-то была, да умолотили… Без моей подмоги…
В конце концов Кузьминична уходит.
Не дойдя и до угла дома, не бегом ли возвращается.
– Оё, чёртова простокваша! – на весь двор сокрушается. – Ить воистину, худая голова – плохой товар! Сколь цынбалы разводила, да про наглавное, Владимирна, так и не доложила!
В сенцах Кузьминична тесно припала к легко выскочившей навстречу маме, зачастила вшёпот:
– Про Катю про покойницу… В мертвецкую снесли её в больничном халате… Ага-а…На новое утро смотрят… Халат пропал, и лежит Катя во всём белом невестином убранье. В том убранье и схоронили. Я от себя, от своей воли положила с нею её последние хризантемы… Хризантемы она люби-и-ила не сказать как…
Мама поднимает на Кузьминичну оробелые глаза.
– Кто же, Кузьминишна, её переодевал в свои покупки?
– А кабы знатьё, разве б я умолчала? До точности никто ничего не знает. Бабы по Гнилуше таскают гибель всего разного. Ни в какую гору не складёшь. Одни твердят, божье то дело. Другие Бога не трогают. Сходятся на том, что это какой-то божий человек сделал. А кто именно?
Старухи в крайней озадаченности молчат.
4
Кузьминичны уже не было у нас, когда пришёл Глеб.
Безмолвный, зачужелый.
Глебу нужно на отчетно-выборное собрание.
Мама забеспокоилась.
– Надень, – на вешалке подаёт из гардероба белую рубаху. – А то в тёмной нехорошо.
– Перетопчутся, – еле слышно без зла буркнул Глеб.
– Ну надень красну. Чего висит?
– А Вы хотите, купил, сразу и носи? Пусть повесит.
– У тебя их тыща.
– О чём спор? – возражает Глеб и задумывается. – И перед кем там
– Ранишь ты так не говорив. Последние два месяца на кажну смену бежал в свежей рубахе…
Глеб горестно покивал головой.
– Так то раньше…
– Да, хлопче, тебя в разговоре не перешибёшь, – сердится мама и набавляет в голос напусной строгости: – Смотри! Не ругайся там. Во вздорах пути не бывает.
– А чего мне ругаться? – блёкло спрашивает Глеб. – Это пускай они ругаются, чтоб поскорей турнули меня из председателей. Знаете, ма, так не хочется идти… Может, Вы б пошли за меня отчитались?
– За свой борщ перед тобой я всегда на пятёрку отчитаюсь. А шо я понимаю в твоём деле? – серьёзно оправдывается мама.