– Напился в поле… И лопоче, и лопоче в пустой след… А ну, хлопче, бросай гору на лыки драть. Ступай лучше заруби петушаку с перебитой ногой. Петушака той справный, гарный. Там як нарисованный! Хвост дыбарём… Да парочку курочек. Маленьких, як голуби, не трогай. Выбирай справных, важких. Шоб сала на них було, як на кабане. Наш гостюшка, – мама глянула на меня, – утром отбывает. Возьмёт с собой туда.
Удивлённый Глеб, мякло вразброс вскинув руки, глухо прищёлкнул длинными, тонко раздавленными в тяжёлой работе пальцами:
– Вот так компот! Вот попробуй в такой обстановушке вырвись из аликов. Я ж, признанный мастер спирта по литрболу,[333] полчаса назад клялся, что больше ни-ни! Перехожу на жёсткий режим и на! Какие ж проводины без… Обязательно придётся принять! Чтоб всем весело ехалось!
Пузастый, тонкобокий стакан на столе притянул его нетвёрдый взор. Стакан был пустой.
– Природа не любит пустоты… Закон… Нальёшь, врежешь… Крякнешь, как гусь… Хор-р-рошо!
5
Нет ничего гнетущее расставания с мамой…
Каждый раз я прощаюсь с мамой дома, и каждый раз она не удерживается не потянуться следом, шепча то ли просительно, то ли оправдательно:
– Проводю сыночка хоть на уголочек…
Я беру её за руку.
Тихо глажу верх её руки и бреду как на ватных ногах. Ком набухает в горле…
Уже позади наш дом. Позади завод, больница. Вот уже и развилка дорог. До остановки меньше половины.
Мама сломленно смотрит на маячивших впереди в отдальке Глеба с чемоданом на плече и Люду с альбомчиком под мышкой. Глеб и Люда провожают меня до автобуса.
– Ну, сынок… – щемливо улыбается она, и мы, целуясь, прощаемся снова.
Объятия наши размыкаются, и я не то выпускаю её из своих рук, не то выталкиваю мягко, не поднимая глаз и бросаясь прочь. Давят слёзы, стыдно поднять голову…
В этом стремительном, жгущем душу уходе вприбежку есть что-то подлое, что-то преступное, что-то вроде грешного побега от матери.
Недостаёт духу оглянуться.
Не смотрю я назад, но знаю: обернись, неминуче увижу зыбкое лицо в отуманенных, кротких слезах, коротко вскинутую измученную руку.
Приподнятая рука не движется, лишь пальцы нетвёрдо, жертвенно чуть сжимаются и снова разжимаются, как бы покорливо призывая воротиться в дом отчий, как бы к себе загребая тебя, твою душу.
Отойдя несколько шагов, я таки скашиваю глаза и вижу всё
Во мне всё леденеет.
На миг я вкопанно останавливаюсь то ли чтоб всё же вернуться, то ли чтоб, собравшись с духом, двинуться сломя голову дальше, и вопреки своему чистому желанию вернуться я ровней, спокойней беру к видным впереди брату и племяннице, покидая маму одну у развилки посреди безмолвной, пустой улицы, посреди ясного, холодного утра – посреди России.
Близ автобусной станции нас – Глеба, Люду, меня – нагнал Митрофан на чёрной «Волге».
– Тпру-у-у! – рисуясь голосом, нарочито громко тянет Митрофан, останавливая машину. – Ну что, брателло, уже шнуруешь отсюда?
– Отчаливаю…
– Ну! Держи петушка!
Мне не очень-то хочется подавать ему руку. Ругнув себя за слюнтяйскую уступчивость, подаю. А он тем временем отпахнув дверцу, протягивает навстречу угрожающий, поросший рыжей щетиной раскисший кулак, протягивает так стремительно и рьяно, что, кажется, его подожгло садануть меня в живот.
В панике я отпрядываю.
Это вызывает у него приступ восторга. И когда кулак поднесён уже вплотную, Митрофан резко разбрасывает в стороны клешнятые пальцы, растопыренной пятернёй ловит мою руку.
– Эхушки! – сожалеюще роняет Митрофан. – Эсколько ты пробыл, а мы так и разу не посидели толком, не перекинули по стограмидзе. Я готов с тобой принимать градусы за здоровье каждого листика на дереве… Да… Получилась у нас с тобой, как говорит Людка, разомкнутая любовь. Совсем текучка захлестнула… Тут такой круговорот пошёл… Долгая волынка рассказывать. До всего дойди своей башкой. До чего сам не дошёл – ставь крест! Наконец-то спихнул с плеч этот чёртов комплекс. Опупеоз! Полеживают теперь мои бурёнки в тепле, досматривают летние сны. В районке видал целую полосищу про мой комплекс?
– Не довелось…