Собирали фанты, взяла она десятый номер — а вдруг вызовет. Так бы лётом и кинулась к нему на колени, и не достал бы ее спину Егоршин ремень.
Алексей вызвал Любашку, и тут уж не вытерпела Аннушка и бросилась за дверь.
На улице привалилась к подворотнему столбу и замерла от обиды. А в доме Агашки пели прощального «Дрему». Сидел там на табурете Егорша, корчил смешную рожу, а девки ходили вокруг парня и надрывали голоса:
Она уже за щеколду калитки взялась, как услышала быстрый перестук каблуков по крыльцу. Обернулась в последней надежде… К воротам в красном раздувном сарафане бежала Любашка.
Одна… Значит, не крепкая веревочка между ними. Кто знает, кто знает…
Разгоряченная, потная, Любашка кидалась злыми словами:
— Ты чо пришла… Ты, кулугурка умоленная, зачем приперлась? Знаю зачем! Сразу говорю: не наступай на Алешку, не мостись к нему, а то косы начисто выдеру! Дак, ты знашь… — Любашка дико хохотнула в лицо Аннушке. — Я спала с ним!
Повальным ударом хватила Показаньева, больней этого не бьют. Закусила губы Аннушка и побрела росной уличной травой в другой конец деревни.
Луна светила ярко, и все открывалось далеко-далеко.
Черный неровный брод тянулся следом за Аннушкой…
Сосновка двумя порядками, двумя серыми крыльями из домов тайгу рассторонила. Правый от Чулыма порядок — староверческий, он же кулугурский или еще кержацкий. В нем по ровному косогору одиннадцать дворов счетом.
Домовая «стая» староверов приметна и отличима сразу. Легкие крыши домов вознесены высоко, но как-то мягко оседают они на кружевное опоясье глухой резьбы. Затейливая резьба обегает и наличники окон, тихо струится по широким угольным тесинам. Дома накрепко схватывают добротные заплоты из колотых надвое бревен, толстые полотна крытых ворот с тяжелыми запиральными слегами неприступны, изнутри отзываются чужому человеку надсадным собачьим лаем. И всю эту видимую крепость строений тянут ввысь темные островерхие ели, что тесно стоят у маленьких дремотных палисадов.
Двор Кузьмы Секачева несколько на отшибе, у самого Чулыма. Сразу же за огородом — красный бор и нахоженные промысловые тропы в тайгу.
Кривые росчерки троп глубоки, топтаны веками.
За степной Барабой, за каменным Уральским поясом, за землей вятской — за Волгой, в сказочных Керженских лесах заросло, затянулось травой забвения их давнее начало. Двести лет назад, во времена Питиримова[8]
озлобления, бежали в дальнюю томскую тайгу ревнители древлеотеческого благочестия. Бежало нижегородцев много, пришло мало. Прозывались раньше керженцами, а в Сибири стали кержаками…Отряхнули беды тайных убеглых путей, притерпелись к лютому таежному гнусу, видят, река Чулым рыбой обильна, тайга зверьем и другими Божьими дарами полна, а коренной ясашный народец незлобив и бесхитростен, на дружбу отзывчив. И до томских воевод далеко. Ну, а местные, ближние приказные падки на пушное данье — это знакомо, жить можно!
Позже к староверам-беспоповцам один по одному пристал другой набеглый люд. Из тех, кто в царских «узах»[9]
сидел, кто был на поселение ввергнут или просто человеческие вольности искал. Тут, в колдовской таежной глуши, в мясной и рыбной сытости, скоро стихали боренья неуемных прежде сердец и тихо, безмятежно жила Сосновка.Беспокойство налетело в деревню с красным флагом, с горячими словами, с колчаковцами и партизанами… Память староверов хранила многое, длинный счет утеснений и обид велся еще от Никона-патриарха… Теперь, похоже, добавлять к тем обидам. Вон Шатров, что с красной звездой на шеломе ходит… Объявил, что новая власть начисто церковь от себя отринула. Как же так, что власть без Божественного начала? Тяжело вздыхали староверы, затаенно ждали, что же будет-станется…
Они часто тайком — огородами, задами сходились к Секачеву. Общая моленная-то в доме Ефимьи Семеновой, а только Кузьма Андреевич — уставщик, и на учительные беседы сходились чаще к нему.
…Аннушке лесная работа по сбору живицы не в тягость. Пораньше уйдет утром в бор, а к полудню уже и дома. Теперь вот картошку к ужину у печки чистит. Кончит и на Чулым сбегает. Давеча, буднюю перемену стирала, так сполоснуть белье надо.
Дверь отцовской боковушки приоткрыта, и слышен весь разговор. На беседе Ефимья со внукой, старик Сафонтий Шарпанов с женой да молодых Узольцевых сразу трое.
Аннушка прислушивалась к взволнованному голосу отца и радовалась тому, как он говорит.
Умел наставлять Секачев. Еще дед с бережью передал ему мягкую красоту и глагольную силу мудрого старославянского языка. И сколько раз — помнит Аннушка, вскочит, бывало, родитель из-за святой книги, вскинет руку и чуть не кричит взахлеб: слышать, чувствовать высокое слово-то надо! Любил отец на этих вот собраниях излагать Божье возвышенно, празднично — очень откликались на него сердца староверов в своем духовном горении.
Сегодня читает родитель свой любимый стих из «Цветника».