Жаль, что голос у тятеньки стуженый, с перехватом.
«Идет старец из пустыни, черноризец из вертепа. Он идет, слезно плачет и рыдает. Навстречу старцу сам Господь Бог.
— Что ты, старец, слезно плачешь? Черноризец, почто рыдаешь? Азь — Господь Бог.
— Как мне не плакать и не рыдать! Молодешенек я постригся, черным схимном приоблекся. Молодая совесть убивает, из пустыни меня выгоняет. Потерял я себе путь спасения, потерял я Книгу Святую. Опустил я ключи в море от святой соборной Церкви.
Рече старцу сам Господь Бог:
— Воротися, старец, в пустыню, воротися и затворися, и Богу помолися. Молись Богу со слезами, возмути море слезами. Опять найдешь себе путь спасения, опять найдешь Книгу Святую. Опять найдешь ключи в море от святой соборной Церкви».
— Выплывать, выгребаться, значит, нам из моря житейского? — робко подает голос Шарпанов. — Так ли уразумел?
— Истинно так! — захваченная чтением, Ефимья стучит кулаком по лавке. — Ограждать души от падших, от антихристов надо, а Кузёмушка?
— Надо, надо!
Молчат в боковушке, долго молчат. Наконец, отец встает с лавки. Сейчас он к внучке Семеновой приступит. Детей к нему часто водят и не бездельны эти приводы.
— Что же, Ефимья… Учила внука урочное, что списал ей?
— Как же, Куземушка, как же! Маня, встань, однако…
Аннушка даже про картошку забыла. Ну-ка, Маняша, отвечай тятеньке, что такое церковь?
Детский голосок за дверью звонок и весел.
— Церковь есть не стены и покров, но вера и житие, по сказанию святого Златоуста, «Маргарит», слово первое…
Крякнул от довольства отец.
— Почему ты называешься староверцей?
— По содержанию древних догматов, уставов, деданька.
— Откуда ты прияла на себе крест изображать двумя персты?
— Апостольское это предание, по объявлению старопечатных книг.
— Ладно…
Угодила Маняша отцу. Сейчас он боковушку шагами тяжело меряет, слышно, как половицы скрипят. Поди, щиплет седатую бороду. И в прищуре свой острый зеленоватый глаз на Маняшу скосил. Это у него в привычке.
— А скажи, чадо… В том сложении какие тайны?
Смешалась — ай, ай, Маняша… Ужели забыла? Как же такое из Катехизиса забыть можно… Аннушка, было, с лавки вскинулась, так бы и подсказала.
— В двух перстах показуется тайна самого Господа нашего Иисуса Христа, аже есть сотворен Бог и совершен человек: средний великий перст мало преклонити — исповедуется тайна, аже есть сын Божий преклон небеса и сойде на землю и бысть человек нашего ради спасения.
Умница, Маняша. Таки вспомнила!
— Славно, славно… — Отец медленно вышагивает, ласково посмеивается. — Ступай-ка сюда, чадо, на-ка орешков каленых…
И опять молчание там, за дверью, а потом снова простудный, с хрипотцой голос родителя. В последнее время часто заводит он этот разговор:
— Поднимаются ростками семена наши, и каждый день полив им надобен. Помним, не теряем попусту время. Но торопятся к детям и другие с ведрами… Слышал, собираются ребят в школу в Колбино возить. Говорить ли, какие будут поливальщики там из этих казенных учителей-безбожников. Так вот, щитом веры прикрывайте головы, сердца и души чад ваших, чтобы не растеряли они золотых ключей своих в море житейском. Тех самых ключей, о которых черноризец рыдал…
— Как прикрывать… — Шарпанов, знает Аннушка, всегда осторожен в словах, всегда тятеньку шевелит половинным вопросом.
Отец торжественно поднимает голос:
— Крепче в праведной вере нашей утверждайте! Утвердите, тогда чужой полив да не коснется души. Божье верх возьмет! Радейте о вере и помните, что взыщется с нас за детей на небесах — какими в мир пустили, с кем оставили?! И потому сами взыскивайте строго. Твои, Сафонтий, все старый слог разумеют?
— Внуки-то? А то как же… Кольша, Анфиса, Евдокия Псалтырь читают чисто.
— Добро, добро. У тебя как?
Старший Узольцев виновато опускает глаза, сознается:
— Не одолел еще…
— Ко мне посылай. Ныне дни долги, поставлю и чтение, и письмо. Мальчонка твой смышленый, знаю. Но, ежели заленится — приструню, до уха дотянусь.
— Да какая беда, учи и лаской, и таской. Абы на пользу вящую.
— Ну, тогда аминь и по дворам. Гостюйте почаще!
— И вы любите-жалуйте!
Не прежние дни весенние, не весело, не радостно Аннушке.
Болью, тоской едучей, обидою горькою вошли в нее Любашкины слова. Похудела, и потому отец пристал с расспросами: уж не больна ли, может какая хвороба к ней навязалась?
Больна Аннушка. Той болезнью мается, какой все мучаются в хорошие двадцать лет.
Теперь, правда, полегчало. Нежданно-негаданно засветилась опять надежда.
Случайно от людей узнала, что зрятину наговорила на себя Показаньева. Алеша с ней так-сяк, безо всякого серьеза, а Любашка вон чево… Тогда в ограде Агашкиного дома, в тени у заплота кто-то курил из парней, услышал Любашкину похвальбу и после разнес по деревне… Да понятно! Отпугнуть девок хотела от парня. Только обернулось все это стыдом для всех Показаньевых.
Алеша-то ничего, парням с этим легче, с них как с гуся вода. Ходит по лесу, отворяет для живицы сосны и поет свои песни. Из армии он их принес. Есть и жалостливые. Как упал боец на траву возле ног у коня и закрыл свои карие очи. И вороной конек один тосковать остался…