С поезда шли по степи двое суток, идти было тепло. Отдыхали, прижавшись друг к другу, грудой, накрыв руками детей, потом снова шли. На былинках, торчавших из снега, качались комья семян. За ногами поднималась из сугроба белая пыль. Небо из голубого выцветало в белое. Женщины и дети шли, и за ними по сугробам шли их тени.
Когда одна арестантка упала, Лида не побежала поднимать: стало страшно за себя, самой бы выжить. Другие подняли.
Наконец дошли. Зона — огромная, вокруг на столбы наверчена колючая проволока, как нить на катушку, по углам — вышки с часовыми, а за оградой из проволоки — белые столы полей. Не убежишь — некуда, степь, ветер и волки, поди.
АЛЖИР звалось это место, «Акмолинский лагерь жён изменников Родины». Это был самый большой из четырёх женских лагерей системы ГУЛАГ. Облака плыли над проволокой, и проволока отчего-то не раздирала их.
По приезде каторжанок отправили в баню, где их, раздетых, разглядывали, как товар. Всегда отправляли. Будет вода в бане или нет, но осмотр «на вшивость» был обязателен. Затем мужчины, работники лагеря, встали по сторонам узкого коридора, а мокрых женщин пустили мимо них по этому коридору голыми, да не сразу всех, а по одной.
Лида проскочила и не запомнила — новый ужас на фоне прежних ужасов не казался ужасным.
В бараке из самана, то есть из кирпичей, в которых глина была смешана с соломой, холодно, воздух спёртый. Народу прозябало в нём триста шестьдесят человек.
Лида заняла нижние нары: её бойкой соседке захотелось наверх, казалось, что там теплее. Ни о каком постельном белье и речи не шло: сходили к озеру, нарезали и навязали камыш, наложили вместо матрасов, им же топили единственную на весь большой барак печь-буржуйку. Керосинки зажигали редко — топливо экономили.
Зимние вещи выдали, но валенки, тёплые штаны, тулупы и варежки спасали далеко не всех.
— Обморожения будут, — сказала уже обжившаяся в лагере Гульжамал, возрастная казашка с круглым лицом без переносицы. — Туберкулёз и пневмонии будут.
Кормили заключённых одним пшеном, иногда раздавали хлеб. Женщины собирали по помойкам кочерыжки, очистки и шелуху, варили себе похлёбку в котелочках — вонь стояла на весь барак. Конвоир, приводивший узниц к бараку, часто даже не совался внутрь из-за запаха, просил кого-нибудь из дежурных старушек пересчитать заключённых.
— Цинга будет, — предупредила Гульжамал. — Надо есть дрожжи. Мы их выращиваем на лузге подсолнечника и соломе.
Лида вечерами всё гладила под грудиной — нытья в желудке не было, хотелось лишь напомнить себе, что такой орган ещё существует, оживить его, промять. У Лиды на многие месяцы закрепилась эта привычка.
— Ты что, чреватая? — спросила её наконец соседка сверху, балерина Иса.
— Кажется, — соврала Лида. Сначала соврала и напугалась, а потом, почти сразу же, решила сказаться беременной и в любой другой раз. Если про неё и Лёшу могут врать, то почему ей нельзя?
Она видела, что беременным и кормящим в лагере сочувствуют, помогают. Не много и не всегда, но дают еды только за то, что в них или рядом с ними живёт дитя. Сначала — чтобы поддержать носящее плод тело, а потом из жалости, чтобы помочь восстановиться, помочь выжить.
Лиде подумалось, что ребёнок, пусть сложенный только из слов, только из нежных и еле заметных движений, поглаживаний живота, тяжёлого подъёма с нар, внезапных, словно болезненных зажмуриваний, этот ребёнок спасёт её от голода и всего другого недоброго. А если не спасёт, то облегчит участь.
И всё правда изменилось. Сначала Иса стала смотреть на Лиду иначе, а потом наверняка разнесла тихую новость — и даже не новость, а так, пару слов — по бараку, и все остальные тоже стали смотреть на Лиду иначе. Очень тонко, очень мягко стало чувствоваться, как несуществующий ребёнок помогает Лиде чужими женскими руками.
Женщин в АЛЖИРе сидело много. Матери, жёны, сёстры, родственницы арестованных маршалов, генералов, наркомов, учёных, айтишников, писателей, врачей, инженеров, агрономов, раскулаченных хуторян и иностранцев; общественницы, художницы, балерины — тысячи женщин десятков национальностей, вся вина которых состояла только в том, что они не предали своих мужей.
У Лиды был инженер, Алексей. Закончив Горный институт, работал на комбинате, а Лида там же — машинисткой. Какой же он изменник и вредитель? Но начали хватать инженеров, служащих и рабочих, всех подряд… Лёша сказал: «Посадили бы нас вместе, тогда мне ничего не было бы страшно и на всё наплевать!» Желание его сбылось, но, к сожалению, не полностью: посадили в разные места, и больше им не суждено было с ним увидеться.
Лида решила называть своё надуманное дитя Лёшей — собрать в живой ком всё пока ещё возможное в ней чувство, отголоски любви. Любовь эта несчастная болела, и живот словно бы ныл, удачно подыгрывая Лидиной задумке.