Для казаков-репатриантов опыт жизни в Китае и Казахстане является основным для идентичности группы. Кроме нескольких старших членов семей, рожденных в Забайкалье, маньчжурский опыт определил идентичность сообщества. Память группы концентрируется на счастливом детстве и юности в Трехречье и опыте советской жизни. Поколение родившихся в Китае находится в идеологическом вакууме: оно одновременно отчуждено и от белогвардейского движения, и от СССР. Репатрианты, зажатые между реальностью совместной жизни с историческими последователями Семенова и общим негативным советским стереотипом семеновца, предпочитают вспоминать об общечеловеческой драме Гражданской войны и о «мирных» аспектах жизни родителей в Маньчжурии (экономика, религия, отношения с окружением). В сущности, наперекор советскому стереотипу казаки из Трехречья и их потомки позиционируют себя как абсолютно мирную и политически пассивную группу, которая была инструментом японской политики и стала жертвой советских и китайских репрессий. На родине их ждала мрачная слава атамана и статус настоящих семеновцев. Отсутствие советской социализации и реальный опыт жизни на приграничных территориях сделали диалог невозможным. Общество не хотело услышать о прошлом региона, а репатрианты не понимали черно-белой картинки катастрофы Забайкалья. Сообщество с трудом училось советскому семиотическому полю: говорить на языке власти[594]
, молчать[595] и адаптировать нарративы о прошлом к возможностям принимающего общества[596]. Популярность советской версии и ее влияние на отношение институтов и общества приводит к «разоружению» биографий и семейной истории[597]. Фамилии и события, использованные в советских нарративах (Семенов, семеновцы, коллаборация с японской армией), вообще исключаются из словаря, и центр тяжести переносится на общие нейтральные элементы воспоминаний: семья, религия, китайская экзотика. Не имея возможности противостоять советской пропагандистской машине, группа вообще отреклась от политических компонентов семейных историй. Рассказы о прошлом казаков имеют целью противопоставление советским клише о преступлениях семеновцев, полуидиллического образа мирного и трудолюбивого сообщества. Полная деполитизация прошлого была естественной реакцией на спровоцированный принимающим обществом политический конфликт. Советская пропаганда и коллективное воображение советских людей искусственно политизировали группу, воспринимая ее как сообщество антикоммунистов и врагов советского строя. Один из моих респондентов вспоминал: «После возвращения нас считали врагами, белогвардейцами. События Гражданской войны были далеки от нас — мы просто хотели вернуться на Родину и работать, но Родина все время напоминала нам про грехи отцов. Не стоит говорить, что советские рассказы про гражданскую не имели ничего общего с воспоминаниями наших старших. Нас выбрали врагами, хотели мы этого или нет…»[598]На момент возвращения в СССР группа не имела ярко выраженных антисоветских позиций, и крах семеновской альтернативы для большинства был очевиден. Можно выдвинуть тезис, что деполитизация нарративов о прошлом не только не привела к советизации группы, но и усилила ее чужеродность в советском обществе. Уход из политики резко обострил важность семейной автономии, религии и индивидуальной трудовой этики как основного рубежа идентичности. После 1991 года сообщество продолжает дистанцироваться от постсоветских версий Гражданской войны, но и, в отличие от просоветски настроенных жителей Забайкалья, именно в советском периоде видит причины экономического и социального упадка региона.
Второе сообщество Трехречья — группа, состоящая главным образом из потомков смешанных китайско-русско-монгольских семей православного вероисповедания, живущих в регионе сегодня. Основой их идентичности является устная версия их истории, состоящая из трех травм: Гражданской войны и голода в Забайкалье, японской оккупации и Культурной революции[599]
. Их память о совместной жизни с казаками в целом негативная, они не хотят иметь ничего общего с «казачьей Вандеей»[600].Каким образом советский колхозник, монгольский или китайский крестьянин русского происхождения или житель приграничного советского города может быть распознан в категориях черной легенды? Можно предположить, что сила фронтирных мифологем не только в их способности смешивать временные режимы, но и в том, чтобы делать сочетания географической локализации, антропологических черт и маргинального статуса основой негативного политического обобщения.
Память о катастрофе — это всегда попытка воссоединения с утраченным миром. Попытка, обреченная на провал, но, несмотря на это, создающая новые связи между прошлым и настоящим. Характер этих связей зависит от времени и места, но в большинстве случаев таит в себе элемент неожиданности. Что потребуют ушедшие? Как далеко мы зайдем, выполняя их волю? Насколько наше настоящее подчинится новому прошлому?