Все эти формы трансмиссии объединяет ряд общих черт: отсутствие перспективы жертвенности и культуры жалоб, знакомой нам по исследованиям крестьянских травм. События воспринимаются как неизбежная трагедия казачьего Забайкалья, компенсируемая памятью о непогребенных и об их присутствии на своей земле. Это проигрывание снова и снова травматического события как реванша позволяет включенной в мистерию части не-сообщества освоить катастрофу, как сложную игру присутствия и отсутствия, исчезновения и появления, возможности и невозможности. Освоенная травма создает контекст, в котором любая информация о событиях Гражданской войны, а тем более попытки их юридической оценки напрямую отсылают к фантому, делая споры неразрешимыми, а моральные оценки случайными и относительными. Эта специфика реакции на катастрофу заметно усложнит триумф после поражения противника в начале 1990‐х.
Исчезновение СССР не означало превращение семеновского мифа в доминирующий сюжет региональной памяти. После короткой эйфории от попытки заменить советских героев на несоветских пришло понимание невозможности продолжения мистерии присутствия политической альтернативы в регионе. Контрпамять оказалась «антикоммунистическая по форме, но социалистическая по содержанию»: она перенесла на Семенова советские представления о праве на насилие, о приграничной территории как пространстве невозможного (и о праве «нашей власти» на превентивные репрессии).
Новое время принесло новые вызовы. Исчезновение советского мессианского времени (или, по крайней мере, перевод его из реальности в опыт и пространство ностальгии) резко ограничило возможности альтернатив. Открытие границ показало отсутствие белогвардейских гнезд в Китае и Монголии. Вернувшиеся потомки казаков из Трехречья оказались мирным сообществом, сконцентрированным на религии и труде. Во многом опережая восточноевропейские страны, Забайкалье попыталось оформить триумфальное возвращение «пламенных контрреволюционеров» в центр общественной жизни. Бывшее Советское Забайкалье, стремительно превращаясь из бастиона Советского государства в периферийный и бедный регион, по понятным причинам оказалось неготовым к конверсии демонов в ангелов, сохраняя советские мифологемы как основу идентичности региона[607]
.Неудача постигла попытки не только реабилитации Семенова, но даже установки мемориальной таблички. Кроме возрождающегося казачества и части историков, размышлявших о пересмотре региональной истории, никто не был заинтересован в деконструкции негативной мифологии. Среди многих причин этой ситуации следует обратить внимание на форму трансмиссии памяти о катастрофе — преувеличение семеновского террора парадоксально поддерживало советскую версию о безжалостных хищниках фронтира, угрожающих каждому советскому человеку. В этой перспективе фигура Семенова символизирует локальную альтернативу, но не может вписаться в модель асимметрического примирения.
Кроме того, превращение советских мифологем из официальных в частные во многом ломает принятые модели противопоставления между местным и внешним. С этой точки зрения советское и его региональная альтернатива связаны общим разрывом с сегодняшним временем. Только активизация ностальгии по советскому или скромные попытки спонтанной ресталинизации оживляют фантом как в виде внешней памяти о происках семеновцев в регионе, так и внутренней, направленной на возвеличивание катастрофы казачьего Забайкалья.
Новые исторические дилеммы жителей забайкальской провинции иллюстрирует экспозиция в краеведческом музее Приаргунска. Материалы, связанные с первой половиной XX века, размещены в порядке конфронтации на противоположных стенах. Визуальной кульминацией этого дуального порядка репрезентации истории региона является размещение в бинарной оппозиции портретов Сталина и Семенова. История становится игрой политической воли и способности к насилию.