Девять глав нашей коллективной монографии рассказывают девять разных историй про память. На первый взгляд в них больше различий, чем сходства. Внимательный читатель мог заметить, что нередко авторы приходят к нестыкующимся очевидным образом выводам: то говорят об ушедшей памяти, то подчеркивают ее сохранность, то отмечают новые тенденции, то указывают на стабильность советских традиций коммеморации. Очевидно, что на интерпретацию материала влияет исследовательская оптика каждого автора. Но столь же очевидна и разница между исследуемыми феноменами памятования. Люди, тексты и памятники, о которых шла речь в книге, находились в разных уголках России, что позволило увидеть особенности региональной памяти — в Тамбовской (главы 1, 2, 4) и Тюменской (главы 7–8) областях, Забайкалье (глава 9), Югре (глава 6). Важным фактором, также влияющим на исследуемую нами память, оказывается характер местности, на которой она существует. Основная линия различия здесь пролегает между сельской и урбанизированной местностью. Наконец, на формирование памяти оказывали влияние различные конкретные исторические обстоятельства — и здесь разнообразие вариантов колоссально.
Тем не менее содержание глав позволяет выявить если не общие тенденции, то вопросы, задавая которые мы, как кажется, сможем продвинуться дальше в понимании механизмов памяти и забвения. Далее мы постараемся очертить некоторые из них, показавшиеся нам интересными для дальнейшего обсуждения и разработки.
Хронология памяти.
В целом главы подтверждают общую гипотезу, сформулированную еще на этапе подготовки опросника для проекта «После бунта», — наиболее интенсивным интерес к событиям ранних 1920‐х годов был в период «оттепели» и начале 1970-х, а затем — в 1990‐х. Однако такие цельные для исследователя памяти эпохи, как «сталинский» или «постсоветский» периоды, кажется, обретают в главах книги новые краски. Беспримерное насилие и давление государства в 1930–1950‐х годах наряду с катастрофами коллективизации и Великой Отечественной войны затруднили передачу памяти между поколениями и способствовали формированию молчаливого консенсуса в местах восстаний. Вместе с тем складывающийся в этот же период литературный канон соцреализма включил в себя произведения о крестьянских выступлениях. Эти произведения, в свою очередь, становятся механизмом передачи разной памяти о прошлом — и памяти «победителей», и памяти «побежденных» (глава 5). Эпоха поздних 1950‐х — 1970‐х годов оказывается не просто периодом смягчения ограничений на публичное высказывание и расцвета краеведения, но и временем, когда развернулась заметная активность в публичном поле ветеранов Гражданской войны — носителей памяти зачастую более разнообразной, чем официальная (главы 2, 4, 6). Изменения в сфере репрезентации относительно недавней истории проявляются и в создании новых персонифицированных монументов, борьбе за память и «историческую правду» (главы 2, 4). Период после распада Советского Союза оказывается не просто эпохой пересмотра ценностей и открытия архивов, но чрезвычайно разнородным отрезком времени, который совмещает поиски нового языка поминовения (усиление религиозной оптики в 1980–2000‐х, все большее смещение акцента в сторону поминовения жертв Великой Отечественной войны) и новых идентичностей со все большим развитием примирительного жертвенного дискурса как альтернативы советским практикам (главы 1, 2, 7, 8).Память и сообщества.
Сравнение форм памяти и ее сохранности в сельской глубинке двух регионов, в городах, в казацком приграничье и Приобье выявляет, насколько неодинаково в разных сообществах помнят и забывают о типологически схожих событиях. И как негласные правила меняются со временем. При этом важнейшими категориями для анализа рассказов респондентов, памятников и текстов в русле исследования памяти оказываются идеи жертвенности, героизма, коллективизма и индивидуальности.