Предыстория конфликта намечена пунктирно: изложение подчинено логике экзистенциального смертельного противостояния, не нуждающегося в дополнительной каузальности («Крепла культбаза — росла злоба врагов» (с. 296)). Вообще в тексте Бударина больше умолчаний и описательных конструкций, чем фактических данных. Причины «страшного преступления», совершенного «шайкой кулаков и шаманов» «в глухой лесотундре Обского Севера», бегло перечислены, но в пропагандистской логике не могут быть даже минимально осмыслены.
Для перемещения требований кочевников в сферу неприемлемого и незаконного Бударин переходит на обычный для советского дискурса язык: «На путях паломничества одурманенных религией хантов, ненцев к этим местам и выросла Казымская кульбаза — форпост культуры и новой жизни в глухом лесотундровом крае». «Наглые ультимативные требования к советским властям» богатеев перечислены тотально негативистским списком: «Не учить детей в школах, ликвидировать Совет на Казыме, восстановить в избирательных правах всех кулаков, убрать все фактории из тундры»[383]
. Отчаянная попытка вернуть собственных детей в семьи выглядит хищением государственной собственности: «…Шаманы и кулаки совершили вооруженный налет на школу культбазы и в одну из зимних ночей увезли из интерната в тундру несколько десятков детей»[384].Поскольку любое протестное движение в 1930‐х годах рассматривалось в историографии как продолжение Гражданской войны, то присутствие в конфликте «белых» (или следов их деятельности) практически неизбежно. Бударин дважды обращается к этому сюжету — сначала довольно пунктирно: «Самуил Гдальевич [Чудновский] предполагал, что в трагических и во многом непонятных событиях на Казыме дело не обошлось без бывших колчаковских офицеров. После разгрома Колчака и после мятежного двадцать первого года они еще скрывались в лесах и тундрах, работали пастухами у богатых оленеводов» (с. 292). Затем этот сюжет приводится в фольклоризированном виде, в беседе чекиста-ханта Посохина и председателя Березовского райисполкома Астраханцева:
«Надежные люди из охотников-ханты нам сообщили: казымскими кулаками и шаманами руководит белый офицер. Говорят, у него даже пулемет с собой.
— Откуда офицер на Казыме взялся? — усомнился Астраханцев.
— Все может быть. От Колчака мог остаться» (с. 301).
Загадочное «все может быть» переводит текст из исторического повествования в художественное, с выраженной возможностью двойных интерпретаций.
Финал очерка (глава «Западня») становится драматическим описанием подготовки расправы над доверчивыми коммунистами (детали убийства не приводятся, за исключением избиения «больной женщины П. Шнайдер»)[385]
. «Колдовство двух шаманов» — ханты Ефима Вандымова и ненца Атлета — развивает мотивы неконтролируемых страстей при рационально организованной военной стратегии[386], вероломства, жестокости и др. Шаманы приносят жертвы, запугивают соплеменников, «злобно ощерившись желтыми прокуренными зубами». О последующем вооруженном столкновении отряда ОГПУ и восставших Бударин умалчивает. Очерк заканчивается тризной — состоявшимися 4 марта 1934 года похоронами восьмерых погибших «от рук кулацко-шаманской банды». Причем из текста невозможно установить, откуда берутся еще три жертвы.Таким образом, очерк Бударина представляет собой конструкцию, где документальные факты включены в систему пропагандистских клише, умолчаний и искажений, особенно активных там, где речь идет о причинах конфликта. Необходимость обусловить происходящее «незаконченной Гражданской войной» приводит к укрупнению масштаба конфликта, где версия о «таинственном руководителе» восстания (белом офицере) одновременно и протоколируется, и фольклоризуется. Восставшие погружены в мир страстей и непросветленных эмоций, но противостоят им не доверчивые жертвы-коммунисты и не неназванные сотрудники ОГПУ, но в первую очередь сам ход истории.
Движение по сохранению индивидуальной исторической памяти проявило себя и в Казыме, и в Березове в 1970‐х годах. В Фондах Березовского историко-краеведческого музея[387]
хранятся воспоминания участников событий, относящиеся к этому периоду. Краткие воспоминания Василия Петровича Попова[388] и Георгия Ивановича Хрушкова[389] были, вероятнее всего, записаны пионерами Казыма в 1979 году[390]. К этому же времени относятся и заметно более подробные мемуары Гаврилы Михайловича Бабикова[391], самостоятельно записанные им на восьми страницах. Этот текст создан, видимо, по тому же «официальному запросу», но дает возможность предполагать меньший уровень цензурирования в силу рукописного характера.Сопоставление воспоминаний конца 1970‐х и опубликованных несколько ранее «былей» Бударина дает возможность оценить, насколько к концу 1970‐х индивидуальные нарративы о Казымском восстании находятся под влиянием общих процессов.