Весь комплекс сложных чувств выразился у Степанова в своеобразной ритуализированности поведения — он начал регулярно посещать «могилу восьми»: «По ночам часто хожу на могилу „восьми“, смотрю на нее, а мысль забегает далеко-далеко, туда, в Кызым на озеро Нумто, где они нашли свой конец. Хочется сказать им, что также готов, как и они, работать и умереть… Я полюбил эту могилу, она будет вдохновлять меня, когда устану, она подсказывает, что идейное и огнестрельное оружие надо держать готовым».
Мотив памятной могилы лишь намечен в доминирующем нарративе (М. Бударин), однако в локальном пространстве могилы оказывались заметны. Могила «жертв Казымского мятежа» расположена «на приподнятой береговой площади реки, с которой открываются широкие пойменные пространства Оби и Сосьвы» (как описывал ее краевед 1930‐х годов А. Ф. Палашенков)[431]
и при этом соседствует с двумя захоронениями середины 1920‐х. Те, в свою очередь, располагались на месте погостного кладбища XVI — начала ХХ века при бывшей церкви Всемилостивого (Великого) Спаса. Вероятнее всего, Степанов об этом не знал и не интересовался подобным. Но ощущение прямой преемственности с погибшими и само место погребения вызывали переживания, вполне соотносимые с религиозными. При этом ночное время посещения могилы было, вероятно, связано как с загруженностью рабочего времени, так и с нежеланием публичности[432].Фиксируемый дискурсивный характер дневниковых записей двух современников и участников событий на озере Нумто показывает, что даже создаваемые вне «ретроспективного спрямления» тексты оказываются несвободны от влияний эпохи. Однако дневники показывают и другое — неодномерность представителей «победившей стороны»: их пристрастность во многом определяется особенностями натуры и обстоятельствами времени. Дневники Степанова и Шишлина схожи яркой агональной направленностью, нацеленной не только на врагов-повстанцев, но и на «недостойных соратников». Удивительно, что дневники современников, даже погруженных в самое пекло конфликта, активно востребуют и художественные образы, описывающие ситуацию и их чувства (фильмы, романсы, стихи), а также сами продуцируют такие образы и создают выразительные автопортреты их создателей, сгоревших в пламени того пожара, который они мыслили очистительным огнем.
В главе были последовательно рассмотрены переработанные литературные источники, воспоминания и эго-документы по истории операции ОГПУ по подавлению восстания хантов в окрестностях озера Нумто (Казымского восстания).
Ранее всего опубликованный и наиболее известный впоследствии рассказ о восстании и его подавлении принадлежит перу М. Е. Бударина и был включен в состав его «Былей о чекистах». Этот рассказ из‐за его роли в истории культурной памяти о восстании мы определяем как доминирующий нарратив. Важнейшей особенностью этой версии «спецоперации» ОГПУ является задача не столько конкретизировать местную историю, сколько представить ее частным вариантом истории всеобщей, понимаемой как торжество «своих» над «чужими». В связи с этим образы власти локализованы вверху и в будущем (на крыльях биплана, в техническом прогрессе, в кабинетах руководства), а «враги» обживают «нижний мир», деля его с хищниками. Единственно достойным противником становится враг невидимый (сюжет о неуловимом белогвардейском офицере). Конфликт экзистенциализируется, теряя реальную причинность, а развязка акцентируется, обретая черты надличного возмездия.
Сопоставление «Былей о чекистах» М. Е. Бударина с воспоминаниями свидетелей и участников событий, записанными в конце 1970‐х годов, — В. П. Попова, Г. И. Хрушкова и Г. М. Бабикова — показывает, каким образом канонизация определенных сюжетов и интерпретаций в официальном нарративе влияет на структуру и язык воспоминаний людей, с ним знакомых. Отличающиеся по стилю и интенции мемуары похожим образом описывают убийство членов делегации и последний бой карательного отряда в тундре. При этом мы имеем возможность услышать голос «третьей силы», принадлежащий «наивному автору», не сливающийся с общим хором (Бабиков).
Дневники тех, кто подавлял восстание, написанные в 1930‐х годах и опубликованные лишь в 2000‐х, открывают не столько истоки и «горизонты» субъектности победителей, сколько неодномерность субъекта, который имел мало общего с безжизненной и безымянной тенью «бойца невидимого фронта» из официального нарратива. При этом говорить о