– Антип, а Антип! Подь-ка сюды. Чо эт с картошкой-то нашей? Ты, може, не садил её?
– Как не садил? – обиделся тот. – Садил!
– А ну-кось, пощупай земельку, чо там?
– И верно, долгонько засиделись семена, – согласился дед.
Раскопал он ряд – а, батюшки, пусто! Другой, третий – как не было, так и нет ничего! Одна только гниль по рукам тянется… Обомлел старый, свету белого не взвидел. Вот безголовый! Жить бы им как у Христа за пазухой, а теперь по его промашке впору хоть волком выть да по миру идти. Опустились у него рученьки, онемели ноженьки. Совсем сгорбился Антип, будто мешок с каменьями навалили ему на хребет. И так уж он убивался, бедолага, так убивался, что и рассказать трудно, а к вечеру и вовсе слёг: свалила его печаль-заботушка, придавило уныние.
На другой день Евдокия, недолго раздумывая (и откуда силы-то взялись?!), поднялась чуть свет, принесла остатки картошки, на еду оставленную. «Вот и проросла в самый раз! – порадовалась она. – Это хорошо. Чо ж, будем, благословясь, сызнова садить».
Выгребла хозяйка из каждой лунки гнилое, а новое, живое, вложила. До самых потёмок трудилась, где на коленках, где на четвереньках, где стойком, где ползком… И что же вы думаете – как на опаре взялась картошечка в рост, усердно политая горючими слезами да солёным потом, весело зазеленела, закудрявилась. Так что, слава Богу, без урожая не остались старики. А ведь неспроста люди молвят: «Гони от себя уныние и никакой работы не страшись: глаза боятся, а руки делают».
Бабья причуда
Дед Никита, положив на широкую скамью возле русской печи старую телогрейку вместо подушки, прилёг и, разомлев от тепла, мирно задремал. Вошла бабка Матрёна, а за ней увязался в дом ледяным хвостом морозный воздух. Дед поёжился, приоткрыл один глаз и плотнее прижался к печи.
Бабка Матрёна, в чём пришла из стайки, не раздевшись, бухнулась на табуретку, потом, торопливо сняв варежки, взяла со стола очки, усадила их на кончик носа и трясущимися от радостного возбуждения руками аккуратно вскрыла конверт.
– Никита, глянь-кось: младшенькая-то наша, Нюрка, письмо отписала.
После продолжительных положенных здравиц, во время чтения которых старик лениво зевал и покашливал, она вдруг замолчала. Её взгляд, как заговорённый, то и дело опускался и поднимался по строчкам, отчего дед, потеряв всякое терпение, заметил ей:
– Ну, дык чо там? Беда, чо ли, какая? – и, кряхтя, присел на скамье.
– Беда не беда, а покрутиться нам придётся с тобой! – вздохнула бабка Матрёна и расправила худенькие плечи. Карие глаза заблестели слезами, а морщинки отчего-то собрались на лице в счастливую улыбку.
– Говори толком: дык чо случилося-то? – рассердился дед Никита.
– Чо-чо! Все дети вместе с внуками да правнуками едут, вот чо!
– Сёдни, чо ль? – опешил дед и, подскочив по-молодецки, забегал по дому – маленький, щупленький, как подросток, то и дело заглядывая в разукрашенные морозом окна, словно высматривая там горящими, как уголья, глазами входящих во двор гостей.
– И чо ты, Никитка, замельтешил, ещё путём ничего не узнамши! Охолонись, говорю: не сёдни и не завтра, а летом, в июле… Только я чо-то никак в толк не возьму: почто эт они удумали все враз, одним гуртом, а?
– Погоди… – он резко остановился, точно боднула его вдруг догадка. – У меня ить нониче любилей будет! Прибрось-ка, старая, восемьдесят годов тому, как на свет Божий народился, да пошти шиисят, как с тобой мучаюсь.
– Мучишься, мучишься, не мученик, а мучитель ты мой… – незлобиво ответила она на шутку.
– Слышь-ка, Матрёна, чо делать-то будем, а? Надоть бы брагу ставить!
– Давай, давай, прям счас и ставь! Поди, как раз выходится… Ой, да разве доживёт твоя брага, а? По стакашке-то будешь хлебать: готова ли? Да ишшо друзья понабегут, помогут. Впервой, чо ли?! – справедливо кольнула жена, в сердцах махнув рукой и уже намерившись освежить его «девичью» память.
– Ну, ладно, мать, не серчай, – насупил дед Никита кустистые седые брови. – Чо было, то быльём поросло. Давай лучше подумаем, сколь браги ставить. – Он подсел к столу, поскоблил лысый затылок, что-то прикидывая в уме и загибая тонкие узловатые пальцы перед самым носом бабки Матрёны, затем сказал вслух: – Я так располагаю: нагнать чистенькой… хм-м… фляги… на три чтоб получилося.
– Да ты чо, родимый, совсем ума рехнулся? – всплеснув руками, теперь она подскочила с табуретки, точно кто шилом ткнул. – А не обопьётеся ли? – сбросила грязную затасканную фуфайку прямо на пол, небрежно скинула растоптанные катанки-«выходцы», и сухонькая её фигурка в серой шерстяной шалюшке, завязанной узлом за спиной, заметалась по кухне.
– Ты, Матрёна Марковна, не кипятися почём зря. Глянь-кось сюда: однех детей, почитай, в полстола усаживать надоть. Как-никак девять душ. Да ещё внуков… да правнуков сколь?!
– А правнуков-то почто считать, тоже самогоном поить будешь? – возмутилась расходившаяся не на шутку супруга. – Сымай их с общего счёту. Ни к чему это.