Мне стало страшно весело. И когда ливнем оборвало зонтичные проволоки, продырявились стенки тяжелой парусины и ливень стал заливать меня, как из ведра, наполнив поля моей шляпы, шляпа развернулась, вода быстро уже купала меня всего… Я начал вдруг безумно хохотать, и мною овладело еще неиспытанное бешеное веселье.
Один, в душе теплых дождевых стен, как в сетке, я долго и громко хохотал. Ничего не было видно, не только ни на Курумчу, ни на Самарскую луку за Волгу — даже моего ближайшего камня, со всеми украшениями кругом, похожими на лопухи, с большими листьями, прекрасно группировавшимися кругом: все исчезло. Хорошо, что альбом свой я сейчас же прижал подмышкой и старательно прикрывал его полами пиджака… Огромные капли, казалось, били меня по голове и по плечам… Наконец стали показываться пузырьки в ближайших лужах; вот показался и предмет мой, но в каком виде! Все стебли-вымпелы и красивые большие листья были смяты, растерзаны и сломаны, как на варево, — ничего не узнать. Я осмотрелся… Да, это была минута бесшабашного счастья — «упоения в бою»…
[Знакомство с Антокольским[492]]
…До Академии я не имел понятия о лепке, и в первый же день поступления туда мне захотелось поработать в скульптурном классе. Этот класс был мрачен и почти пуст. Два-три ученика, апатично зализывая, повышали выступы мускулов на своих копиях торса Геркулеса Фарнезского[493]; выходило вроде картофеля в мешке. Мне было не до них. С помощью сторожа установив на станке мокрую глину, я плохо справлялся с ней и был как в огне от неумения.
На другой день в классе появился некий, как мне показалось, иностранец, уже хорошо знакомый с местом и делом техники.
Он отстегнул свои манжетки, снял воротничок, щеголеватый галстук; умело и ловко поснимал мокрые тряпки со своей глины и принялся продолжать торс Лаокоона[494], уже довольно обработанный. Работал он серьезно, с увлечением, часто отходил и смотрел издали на свою работу, нагибая голову то направо, то налево, и твердым, уверенным шагом спешил опять к глине.
Брюнет, с вьющимися волосами и бородкой, он был похож на Люция Вера[495] и смотрел проницательно черными быстрыми глазами.
В двенадцать часов скучавшие за работой ученики повеселели, перекинулись остротами и пошли завтракать. Мы остались вдвоем с иностранцем.
Мне очень хотелось посмотреть поближе его работу, но я боялся помешать. Он подошел ко мне и заговорил. Сначала я едва понимал его ломаный язык и едва мог сдерживать улыбку от коверканных им слов. Однако он говорил так внушительно и смысл его слов был так умен и серьезен, что я с уважением стал вникать. Он с большим участием дал мне несколько советов и даже помог водрузить деревянную палку в голову моего Антиноя, все еще валившуюся на сторону, — о каркасе я не имел понятия.
Через несколько минут я уже отлично понимал язык моего ментора, и мое уважение к нему возросло еще более, когда я посмотрел вблизи его работу: она удивила меня своей отчетливостью и тонкостью отделки, особенно в глубинах, сеткой — так чисто, до невозможности[496].
На другой день утром, до прихода интересного незнакомца, я спросил о нем у товарищей: кто этот иностранец? Они переглянулись с улыбкой.
— Иностранец?.. Это еврей из Вильны. Говорят, талант. Он уже выставил статуэтку из дерева «Еврей, вдевающий нитку в иголку». О нем писали и хвалили в «Ведомостях»[497]; публика толпится, смотрит.
— И неужели некрещеный еврей? — удивлялся я.
— Выкрестится, конечно. Ведь им и вера даже не позволяет заниматься скульптурой, неужели же ему бросать искусство?
«Не сотвори себе кумира».
В детстве я видел, как принуждали кантонистов, еврейских детей, креститься… И когда к нам (военным поселянам) забирался какой-нибудь еврей с мелкими товарами, мать моя всегда сокрушалась о погибшей душе еврея и горячо убеждала его принять христианство.
«Интересно поговорить на эту тему с этим умным евреем, — думал я, — но как бы это поделикатнее…»
С каждым разговором наши симпатии возрастали, и мы все более сближались.
— А как вы смотрите на религиозное отношение евреев к пластическим искусствам? — спросил я однажды его.
— Я надеюсь, что еврейство нисколько не помешает мне заниматься моим искусством, даже служить я могу им для блага моего народа.
Он принял гордую осанку и с большой решительностью во взгляде продолжал:
— Я еврей и останусь им навсегда!
— Как же это? Вы только что рассказывали, как работали над распятием Христа. Разве это вяжется с еврейством? — заметил я.
— Как все христиане, вы забываете происхождение вашего Христа; наполовину его учение содержится в нашем талмуде. Должен признаться, что я боготворю его не меньше вашего. Ведь он же был еврей. И может ли быть что-нибудь выше его любви к человечеству!
Его энергичные глаза блеснули слезами.
— У меня намечен целый ряд сюжетов из его жизни, — сказал он несколько таинственно. — У меня это будет чередоваться с сюжетами из еврейской жизни. Теперь я изучаю историю евреев в Испании, времена инквизиции и преследование евреев.