Данте протянул руку и понял, что лежит не на кровати, а на куче соломы. Тут же вспомнил все, что случилось накануне, и не смог понять, как же теперь существовать дальше. Подобную непереносимую боль души он уже чувствовал, когда умерла Беатриче. Правда, тогда, в юности, это чувство было пронизано какой-то мрачной торжественной красотой. Теперь, на тридцать шестом году, после пяти лет политических интриг и постоянной нехватки денег он уже не мог укрыть невыносимую действительность в поэтической дымке. Ему захотелось обратно в сон. Но там ожидали свирепые звери и… Вергилий. Почему именно он?
Вернулась хозяйка. Принесла жидкой похлебки, довольно неаппетитно пахнущей. Данте поморщился:
— Я не хочу есть. Принеси мне мою сумку.
— Ох ты, батюшки! — снова забормотала крестьянка. — Уморит себя голодом, как пить дать, а нам потом — отвечай!
Сумку все же принесла. Слава богу, деньги не пропали. Порывшись, он вытащил мелкую монету и попросил хозяйку принести молока с хлебом. Сам же достал бумаги, которые взял с собой, будто предчувствуя грядущую катастрофу, и начал перебирать их. Нашел прощальную баллату Гвидо Кавальканти, свои юношеские стихи. Задумался, вспоминая недавние видения, удивительно яркие, совсем непохожие на сон. И вдруг вспомнил. «Она — вдруг послышался голос, непонятно откуда, — это та, кто любила Энея и Дидону. Как ты мог забыть о ней?»
Ему яственно вспомнились слова Беатриче, произнесенные в те далекие майские дни: «Самоубийство — тоже предательство, ведь когда ты убиваешь себя, то предаешь Бога, который тебя сотворил». А разве не предал он себя, променяв поэзию на политическую карьеру?
Алигьери начал лихорадочно рыться в поисках чистого листа. Письменные принадлежности тоже нашлись. Он обмакнул перо и застыл, не зная, что делать дальше.
«В тебе большая сила, мальчик, вот что я хотел тебе показать. Надо лишь развить ее, и ты многое сможешь» — так говорил птичник с именем дьявола.
А почему бы не попробовать? Переписать свою жизнь так, чтобы из нее ушла эта нестерпимая боль. Только ведь вряд ли получится поверить в созданную идиллию. Значит, это должна быть не идеальная картинка, а долгий путь. Из игрушечного ада в настоящий рай, где его ожидает возлюбленная. В любом случае он окажется в выигрыше хотя бы тем, что отвлечется от своих страданий.
«Решено, — сказал он сам себе, — с этого момента начинается большая игра и другая жизнь. Тридцать пять лет — вполне рубежный возраст. Середина жизни, если, конечно, повезет».
…С пера упала клякса. Раздраженно он отбросил испорченный лист, хотя бумагу следовало экономить. Взял чистый и решительно начал писать:
Пришла хозяйка с кружкой молока. Поглядела на недавнего умирающего, черкающего строчку за строчкой. Спросила робко:
— Письмо посылать хотите? Нарочный нужен? А то мой сынок старший съездит, коли недалеко.
— Иди, не мешай, — нелюбезно отозвался постоялец.
— А, так сами поедете? — не отставала она. — Так еще слабенький поди, столько в беспамятстве пролежать!
Не откладывая перо, Алигьери левой рукой порылся в сумке и достал золотой флорин. Крестьянка сразу подобралась, даже руки в кулаки стиснула.
— Что нужно сделать, господин? — бодро спросила она, не отрывая взгляда от новенькой блестящей монеты. — Любой еды, вина можно.
Он молча сунул ей монету, продолжая лихорадочно записывать стихи. Никогда еще ему не писалось с такой скоростью. Хозяйка истолковала молчание по-своему:
— Вот только, ежели развлекаться — так у меня муж есть. Прибьет меня и дело с концом. Хотя он иногда в город ездит.
— Иди, я уже нашел себе развлечение, — сказал ей Данте. — Ну?
Последнее слово он произнес на редкость убедительно. Предприимчивую тетку как ветром сдуло.
Бывший приор Флоренции лежал в бедной лачуге, на не очень чистой соломе, но уже не замечал этого. Руки его нервно комкали бумагу, а мысли снова бродили в опасном лесу. Невнятным шепотом он пытался докричаться до Вергилия, кроме него никто не сможет указать верный путь…
Словно игральные кости, из глубины сознания выпали рифмы — «дорогу» и «логу»:
Неслышной тенью в комнату проскользнула хозяйка с кружкой молока и большим ломтем хлеба. Не поскупилась на белый. Он взял ломоть не оборачиваясь. Она что-то бормотала. Как некстати. Только сейчас ему послышался голос Вергилия, глухой, будто доносящийся из-под тяжелой плиты четырнадцати веков. Несносная женщина, разглядев невидящий взгляд постояльца, испуганно ретировалась.