— Когда я был молод и выбирал профессию, я был еще достаточно глуп. Но долгое время меня спасала моя специализация: средние века. Время нейтральное, никаким боком не задевает наши идеологические интересы. И я мог в этих средних веках укрываться от гнета понятий, которые поработили вообще всю жизнь. Когда сапожник не мог пришпандорить подметку без идеологической подкладки превосходства нашего «изма» над ихним «измом». При этом никого уже не интересовало, что нашему «изму» никакой другой «изм» больше не противостоит, все остальные давно просто живут без всяких «измов», решают свои проблемы и выбираются из своих тупиков, идеология, в нашем ее понимании, всюду вышла из употребления. Но армии «специалистов» надо кормиться, и они продолжают раздувать этот мыльный пузырь, чтобы придать себе значение! Они в панике, у КГБ больше нет работы, потому что кто станет интересоваться нашими допотопными секретами, границы пора открыть, потому что если кто и побежит, то кому он там нужен, там арабов и негров девать некуда, и это теперь их забота укреплять границы, не впускать лишних, а нам бы порадоваться такой экономии, целые армии дармоедов можно распустить, надо понять преимущества быть отсталой страной, с переменами надо считаться и менять поведение — так нет, боятся глаза открыть, ведь придется тогда самих себя поставить под сомнение! — И он гневно кивнул в мою сторону, я был прямым отпрыском профессионального идеолога, которого дед считал социальным паразитом. — Конечно, я мог спокойно отсиживаться в своих средних веках и свой лично язык ни разу не осквернить ни одним словом, которое бы поддерживало существование этого социального балласта, но как я мог терзать убеждения своего ума и отмалчиваться, когда в моем присутствии другие захлебывались этими «измами» перед моими студентами! Должен был я их от этого оградить или нет? И твой отец! попросил меня! уйти! не вредить его репутации! — Дед, руки в карманах, стоял передо мной, и мне впору хоть боком повернись, как на дуэли, чтоб уменьшить площадь попадания для пули. — И я — бегом на пенсию, сюда, отхаживать у земли свою изнасилованную совесть, заживлять на ней следы наручников!
Тишина. Дед сел. Забарабанил по столу пальцами. Какая там еда!
— И вдруг, значит, можно стало вернуться! — подивился дед. — Что, действительно что-то меняется?..
Феликс сказал:
— Все государства лгут о добре и зле на всех языках. Это не я сказал. Государства посылают на убийство, называя это доблестью. «Слишком многие народились на свете. Для излишних изобретено государство».
— Нет, нет и нет! — восстал дед. — Ни в коем случае я не собирался равнять с грязью ни свое государство, ни государственность вообще. Лучшие люди всегда были гражданами своего отечества. Государственные святыни — это земля, это национальные обычаи, могилы предков, плохих ли, хороших. Но
— Дед, так ты считаешь, что идеи — только игрушки ума и действительной силы на материю не имеют? — уточнил я. — Разве идея не может
— Этого я не сказал. Я сказал, идеи подвижны, они должны изменяться — это требование диалектики — отталкиваясь от одной противоположности к другой. Мир, конечно, движется идеями, но — движется! Не останавливается на какой-то одной идее. Кстати, Платон, великий противоречитель, был убежденным сторонником государства. Он считал, нельзя отвергать государство лишь на том основании, что все известные его формы дискредитировали себя. Его идеалом было государство без юристов и медиков.
Олеся лукаво взглянула на меня, юриста, и я сказал:
— Но как мы не видели еще совершенного государства, так не было еще совершенных юристов! Между прочим, я намерен написать курсовую работу, в которой суд будут вершить философы.