Читаем Дар речи полностью

Василий Шаро и Сашенька познакомились до революции, в 1916-м. Ей было пятнадцать, а Шаро – тридцать четыре, и у него за спиной были медицинский факультет и учеба в Венской художественной академии. И тогда же они стали любовниками – к ужасу обеих семей и друзей. Художник метался между Парижем и Веной, то и дело выбираясь в Москву, где его ждала Сашенька. Выставки, встречи, книги упоминались в письмах вскользь, но составляли важную часть его жизни, а ее жизнь была посвящена ожиданию. Наверное, поэтому он иногда называл ее Пенелопой, а она его – вором и жуликом Одиссеем.

В переписке они часто пользовались шутливыми псевдонимами. Отвечая, видимо, на ее слезные письма, он называл ее то синьорой Лакримозой, то госпожой Ламентацией, а то и госпожой Плаксой.

Она же попрекала его избыточным оптимизмом, именуя Филебом, который у Платона служит воплощением жизнерадостности.

Чаще же всего она называла его Громадиилом. У нас не было ни фотографий, ни автопортретов Шаро, и это прозвище – единственное свидетельство о его громадной фигуре.

О ее внешности мы можем судить только по одному отрывку из его цюрихского письма: «Когда я думаю о тебе, у меня кончик носа дергается. Твой Громадиил обливается слезами и тает, яко воск пред лицем огня, лобызая пальчики на твоих дивных маленьких ножках, о малышейшая, красивожопейшая и нежнейшая моя!»

А в одном из парижских писем он вдруг срывается в бездну отчаяния, вызванного долгой разлукой с любимой, вспоминая «эти пьянящие запахи горячей промежности, случайные прикосновения, взгляды, блеск глаз, мягкий абрис бедра, капли пота в ложбинке между твоими грудями, которые я мимоходом слизывал кончиком языка, дрожь, возникающая где-то в глубине живота, мурашки, ползущие по позвоночнику, нарастающее возбуждение, сплетающиеся ноги, твой плюшевый лобок, набухающие соски, слияние, стоны, неторопливое восхождение и бурный финал, когда ты начинала хрипеть, выть и бесноваться, пытаясь поскорее дотянуться до оргазма под аккомпанемент ритмичных сокращений мышц влагалища, тазового дна и анального сфинктера, и медленное угасание, сладкое изнеможение, твой палец, вычерчивающий на моем животе вензеля, моя рука, остывающая на твоей груди…»

Их неостывшие страсти трогали, детали же, мелькавшие в письмах, настораживали меня: псевдонимы, инициалы В.Ш., которыми он иногда подписывал письма, упоминание церкви Богородицы со змием…

Мне часто казалось, что я вот-вот пойму, что́ всё это значит, потому что где-то же я это видел, слышал, знал, – но в последний миг словно дверь захлопывалась перед моим носом, причем дверь стеклянная, позволявшая разглядеть где-то в глубине тайной комнаты смутные очертания того, что я искал, увидеть, но – не опознать. Меня расстраивало несовершенство жизни, злила недостаточность ее и доводила до отчаяния ее неполнота. Я никак не мог смириться с тем, что что-то, явно принадлежащее мне, по какой-то причине мне не принадлежало, не подпуская к себе, ускользая и исчезая. Я тянулся к той части своей жизни, которая составляла ее полноту, – но пальцы упирались в стекло или повисали во тьме…

Через три недели свербящее ощущение неопределенности и неполноты жизни заставило меня попрощаться с Моникой и улететь в Москву. На прощание Моника сжалилась надо мной и подарила два оригинала писем из переписки Громадиила и Ламентации.

<p>Дыр бул щыл</p>1990-е

– Юмор – вот что раздражает в современной литературе, – сказал Конрад, кромсая ножом отбивную. – Чувство юмора сегодня выступает в роли врио таланта, а это вовсе не равноценная замена.

Как только мой самолет приземлился в Шереметьево, я позвонил Конраду, и он предложил встретиться в «Шмеле и Стрекозе».

Разливая вино по бокалам, я спросил: почему он так скептически настроен относительно успеха русской литературы в Европе, за которую берется «Sou de Cuivre»? Что Конрада в ней не устраивает? Оказалось, юмор.

Он был доволен итогами моей поездки в Париж.

Воспользовавшись его настроением, я рассказал ему о переписке Громадиила и Ламентации и о деталях, которые по непонятной причине вызвали у меня раздражение.

– По непонятной причине? – Он поднял бокал. – Ты вообще чем там занимался?

Возле нас стоял прекрасный юный официант – видимо, очередной эфеб Конрада, – поэтому я ответил на чужом языке:

– Baisée sans cesse.[39]

– Ну что-то вроде этого я и предполагал. – Он прикурил сигарету от огонька зажигалки, поднесенной эфебом, и кивком головы разрешил ему удалиться. – Говоришь, Богородица со змием? А сам-то разве не помнишь, где это? Это же редкая икона: Божья Матерь, попирающая воплощение греховности – представителя подотряда класса пресмыкающихся отряда чешуйчатых. Обычно на таких иконах присутствует цитата из девяностого псалма: «Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия». Ты ведь бывал у Шкуратовых на Смоленке?

Я кивнул, всё еще не понимая, куда он клонит.

– А из окна гостиной выглядывал?

– Не помню. Может, и нет.

Перейти на страницу:

Все книги серии Новая русская классика

Рыба и другие люди (сборник)
Рыба и другие люди (сборник)

Петр Алешковский (р. 1957) – прозаик, историк. Лауреат премии «Русский Букер» за роман «Крепость».Юноша из заштатного городка Даниил Хорев («Жизнеописание Хорька») – сирота, беспризорник, наделенный особым чутьем, которое не дает ему пропасть ни в таежных странствиях, ни в городских лабиринтах. Медсестра Вера («Рыба»), сбежавшая в девяностые годы из ставшей опасной для русских Средней Азии, обладает способностью помогать больным внутренней молитвой. Две истории – «святого разбойника» и простодушной бессребреницы – рассказываются автором почти как жития праведников, хотя сами герои об этом и не помышляют.«Седьмой чемоданчик» – повесть-воспоминание, написанная на пределе искренности, но «в истории всегда остаются двери, наглухо закрытые даже для самого пишущего»…

Пётр Маркович Алешковский

Современная русская и зарубежная проза
Неизвестность
Неизвестность

Новая книга Алексея Слаповского «Неизвестность» носит подзаголовок «роман века» – события охватывают ровно сто лет, 1917–2017. Сто лет неизвестности. Это история одного рода – в дневниках, письмах, документах, рассказах и диалогах.Герои романа – крестьянин, попавший в жернова НКВД, его сын, который хотел стать летчиком и танкистом, но пошел на службу в этот самый НКВД, внук-художник, мечтавший о чистом творчестве, но ударившийся в рекламный бизнес, и его юная дочь, обучающая житейской мудрости свою бабушку, бывшую горячую комсомолку.«Каждое поколение начинает жить словно заново, получая в наследство то единственное, что у нас постоянно, – череду перемен с непредсказуемым результатом».

Алексей Иванович Слаповский , Артем Егорович Юрченко , Ирина Грачиковна Горбачева

Приключения / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Славянское фэнтези / Современная проза
Авиатор
Авиатор

Евгений Водолазкин – прозаик, филолог. Автор бестселлера "Лавр" и изящного historical fiction "Соловьев и Ларионов". В России его называют "русским Умберто Эко", в Америке – после выхода "Лавра" на английском – "русским Маркесом". Ему же достаточно быть самим собой. Произведения Водолазкина переведены на многие иностранные языки.Герой нового романа "Авиатор" – человек в состоянии tabula rasa: очнувшись однажды на больничной койке, он понимает, что не знает про себя ровным счетом ничего – ни своего имени, ни кто он такой, ни где находится. В надежде восстановить историю своей жизни, он начинает записывать посетившие его воспоминания, отрывочные и хаотичные: Петербург начала ХХ века, дачное детство в Сиверской и Алуште, гимназия и первая любовь, революция 1917-го, влюбленность в авиацию, Соловки… Но откуда он так точно помнит детали быта, фразы, запахи, звуки того времени, если на календаре – 1999 год?..

Евгений Германович Водолазкин

Современная русская и зарубежная проза

Похожие книги