О чем же это он? Веретено. Охапка льна. Долгая ночь в избе, едва освещенной керосиновой лампой… А война?, А фашисты? А разрывы фугасных бомб?
Нет никакой войны. Есть деревня Тремпиняй в южной Литве. Есть леса и перелески, звон речных струй, узорчатая тень старого клена. И есть маленький крестьянский мальчик, светлыми, широко раскрытыми глазами вбирающий в себя все чудеса, все прелести познаваемого мира. Есть родина. Есть Литва. И вот Венцлова протянул к ней руки и бережно, на раскрытых ладонях перенес через огромные пространства России, через огненный рубеж войны, перенес сюда, в эту комнату, и вернул ее, зримую, близкую, любимую, всем своим товарищам. Пусть ненадолго, но вернул! Сейчас все собравшиеся в комнате мысленно перенеслись в Литву. Лиетува… Край теплых дождей, холмов и тихих, мечтательных рек.
Дмитрий никогда не был в Литве. Но за месяцы общения и дружбы с литовскими писателями, слушая их рассказы о древней готике Вильнюса и о светлых песчаных берегах Паланги, о руинах Тракая, отраженных в голубых зеркалах озер, и падающих листьях со старых лип на знаменитой Лайсвес-аллее в Каунасе, о странных космических полотнах Чюрлениса, затаивших в себе неразгаданную тайну гения, и о тихих деревушках и хуторках, где проходило их нелегкое детство, он, как ему казалось, понял и полюбил Литву. И, вслушиваясь в негромкий голос поэта:
Дмитрий остро переживал тоску по утраченному за каждого пришедшего на вечер, да еще за себя самого, ведь Ленинград в блокаде, и кто знает, как там сейчас и на Мойке, и на Кировском проспекте…
Саломея подняла голову. Лицо ее было залито слезами.
— Как мягко, как лирично, — шепнула она. — Я видела сейчас наш маленький домик. Даже входила в него.
— Но не надо плакать, Саломея, — почему-то по-русски, низким, хрипловатым голосом сказала Бронислава Игнатьевна. Слезы стояли и в ее ярко-карих глазах. — Мы же вернемся!
Теперь голос Венцловы зазвучал громко и призывно. Он читал стихотворение «Край Немана будет свободным»:
Поэт вытер платком побледневшее, покрытое росинками пота лицо и уступил место у столика Костасу Корсакасу.
Костас худощав, строен, энергичен. Стремительный, четкий жест протянутой вперед руки, тренированный, звучный тенор. Воинственно поблескивают стекла очков.
Стучат отодвигаемые стулья и табуретки. Все поднимаются и окружают трех поэтов. Обнимают, хлопают по плечам, жмут руки. Высокие, широкоплечие люди с крупными чертами, твердыми скулами и волевыми подбородками. Сильные люди… Бойцы! На память Дмитрию приходит почему-то Лонгин Подбипента и богатырский меч в его руке. И Каролис Пожела с поднятой головой, вместе с молодыми своими товарищами идущий на расстрел. И легендарный ксендз-революционер Людас Адомаускас, чуть не полжизни своей проведший в тюрьмах. Настоящие люди! Немногословные, даже чуть флегматичные, но с могучими прямыми характерами. Непокоренные! Вот, пожалуй, самое точное определение всех, собравшихся сегодня на Гоголевской.
Подскочил разгоряченный, стремительный Людас:
— Ну как, Дмитрий? Ты доволен? Как тебе всё показалось? Броня, ты ему переводила?
— Как могла. Ты очень частил.
— Огромное впечатление, Людас, — сказал Муромцев. — Какие молодцы! Ты прав — астроном верен звездам.
Гира подергал себя за бороду.
— Ты обратил внимание на Корсакаса? Отличнейшие стихи. Кто бы мог подумать, что ему, чтобы вернуться к поэзии, понадобится аккомпанемент орудийных залпов! Кажется, все очень довольны вечером… Очень довольны. А почему ты не пригласил Анастасию Алексеевну?