А когда гражданское общество начало крепнуть, Нина с Генеком и их колоссальные усилия по распространению информации о происходящем в Польше оказались резонатором процессов борьбы за сво-боду и, как показал 1989 год, обретения независимости. Яцек Куронь каждый день звонил Генеку и Нине в Лондон, сообщая о текущих событиях, и в тот же вечер, благодаря «Радио Свобода», информация о том существенном, что власти ПНР пытались скрыть и подвергнуть цензуре, возвращалась в Польшу, а благодаря Би-би-си об этом узнавал затем весь мир. Была уничтожена монополия Польской коммунистической партии на информацию, и если говорить о создании и расширении анклавов свободы в стране, это — явление огромной важности.
Разумеется, поначалу никто не знал, чтó, так сказать, из нас вырастет. И думаю, у каждого в душе жили сомнения: как сложится судьба? Ведь эмиграция — мы тогда просто об этом не знали — это катастрофа, многим людям сломавшая жизнь. Даже тех, кому «удалось», этот опыт тяготит. У меня, например, была тяжелейшая депрессия. Но вернемся к 1969 году… Расскажу тебе об одном малозаметном, но удивительном событии этих первых дней эмиграции, которое имеет для меня символическое значение, поскольку оно аукнулось двадцать лет спустя.
Итак, сразу после отъезда, еще в Вене, где мы пробыли не больше недели, я написал письмо Юзефу Чапскому[137] в парижскую «Культуру». Не знаю, почему именно ему. Вероятно, это был вопрос вкуса — специфической чуткости, которую я в нем ощущал.
Я не был знаком с Чапским, хотя несколько лет назад, летом 1966 года, приехав в Париж, посетил «Культуру». Меня, как и всех поляков, появляв-шихся в Мезон-Лаффит, принял Гедройц. Зигмунт и Зофья Герц[138] также участвовали в разговоре, расспрашивали меня о происходящем в Польше. Но о том, чтобы увидеться с Чапским, я тогда не думал. А в последние месяцы перед отъездом из Польши я часто встречался с Войтеком Карпиньским, который дал мне его книги. И они поразили меня удивительной ясностью взгляда — подобной обладала моя мать, — прозрачностью, потребностью и умением различить и разделить правду и фальшь, красоту и уродство, добро и зло.
Короче говоря, не будучи знакомым с Чапским, на основании нескольких прочитанных книг и разговоров с хорошо его знавшим Карпиньским я преисполнился к этому человеку огромного доверия. И сразу после отъезда из Польши написал короткое, но исполненное пафоса письмо, ответа на которое не получил. Не знаю, как я себе это представлял, как Чапский вообще мог ответить, ведь постоянного адреса у меня не было, — вероятно, это не имело особого значения, мне просто хотелось выразить то, что меня волновало. И спустя почти двадцать лет я получил от Чапского письмо — ответ на мои вопросы.
Ну да, я же не сказал, чтó было в письме. Примерно так: я эмигрировал и хочу вас спросить — ведь вам это в среде «Культуры» великолепно удалось: как жить, чтобы Польша меня не потеряла…
Никогда в жизни я не делал ничего подобного. Я к такому пафосу обычно не склонен, во всяком случае по отношению к себе. У меня, как я уже говорил, другая школа, там ценились прежде всего сдержанность, хорошая шутка и ирония, а еще больше — самоирония, которой в совершенстве владела моя мама.
Расскажу, когда дойдем до этого момента.
24 марта 1969 года. Помню, потому что это важный день в семейном календаре. В этот день в 1919 году родилась моя мама и в этот день, 24 марта 1973 года, она умерла.
Да.
Да почему, собственно? Какая разница — раздеться перед гэбэшником или сказать ему: «Пожалуйста, вот вам мое гражданство»? Разумеется, это полная чушь, я просто рассказываю о своем тогдашнем состоянии духа, ведь статус отсутствия гражданства — это на самом деле очень неудобная штука в мире, разделенном границами, и лишь в 1976 году я смог вздохнуть спокойно, получив свой первый американский паспорт! Мать все повторяла тогда какую-то шутку из довоенного кабаре на тему заполнения графы «национальность» в анкете эмигранта. Именно так мы воспринимали эту ситуацию.