— Нет. Что вы, — смущенно ответил священник. — Мы с ним почти не разговаривали. Я единственный знал, кто он такой. Гессман — вы сами знаете — оказался весьма хорошим маклером. Дела вел безукоризненно. Наверное, если бы он юношей не поступил на службу, мог бы вообще прожить честную жизнь. Продавать людям дома. Да и зло он делал по инструкции. Исполнительно, и не более того.
— Это вы к чему? — с внутренней опаской спросил Калитин.
— Может показаться, что я хожу кругами. Я же говорю, я плохой пастырь, — засуетился Травничек. — Тот маклер, Гессман… Понимаете, мне приходилось сталкиваться и с другими людьми из его ведомства. Они подходили к делу иначе.
— И как же? — разговор начал даже забавлять Калитина; пусть болтает, дуралей, время-то идет.
— Для себя я назвал это творчеством во имя зла. — скромно ответил Травничек. — Даже так: проблемой творчества во имя зла.
Калитин решил немного поддернуть пастора, такого сдобного, такого серьезного и наивного. Он чувствовал наверняка, что Травничек не выгонит его, что бы он ни сказал, как бы себя ни повел. Калитин вспомнил Остров и, наслаждаясь тем, что Травничек не знает, с кем на самом деле говорит, с наигранным оживлением спросил:
— А что вы знаете о зле? Что вы видели? Вы полагаете, что зло — это та слежка за вами?
— Вы правы, — сокрушенно ответил Травничек. — Я знаю мало. Меньше, чем нужно. Но вы и не правы, — голос его неуловимо поменялся, стал глубже, спокойнее. — Я видел зло. Его родимые пятна. У нас в церкви есть гуманитарные миссии. Я ездил. В Югославию. На Кавказ. В Сирию. Я видел концлагеря и не мог открыть их ворота. Видел рвы, полные расстрелянных. Мужчин, убитых солдатами в поле, брошенных голыми на снегу. Деревню после химической атаки. Люди прятались в подвалах, но газ затек туда. Дети там смуглые. А когда их достали, они были белые. Восковые. Старый газ, сейчас такого уже не делают, кажется. Старые распри. Старое оружие. Родимые пятна зла. Я их видел.
— Довольно. Я вам верю, — Калитин хотел, чтобы священник замолчал. Он догадывался, откуда, из каких арсеналов, был доставлен тот газ. И чтобы сбить Травничека с толку, заставить смутиться, замкнуться, он спросил:
— Скажите, а что у вас с лицом? В поездке заболели? На Востоке бывают чудовищные инфекции.
— Я ждал этого вопроса, — безропотно ответил Травничек. — Что ж, я расскажу. Это поможет вам лучше понять меня.
Глава 19
Шершнев видел настоящие концлагеря. Они, правда, назывались фильтрационными пунктами, были устроены наспех, размещены на территории какого-нибудь полуразрушенного завода, лишь бы забор был повыше. А то и просто в поле: четыре вышки да ряд колючей проволоки на столбах.
А вот музей на месте бывшего концлагеря он встретил впервые. Старая крепость, земляные валы, кирпичные крепкие форты. Казематы, служившие камерами.
Моросил дождь. Они ходили, не зная, куда деться, делали вид, что читают стенды.
Все получилось глупее некуда. Шершнев чувствовал себя облапошенным. Как там сказал Гребенюк — адгезия возрастает сверхъестественно? Или майор этого не говорил, а так подумал он сам, Шершнев, выудив откуда-то ученое словечко? Зачем он здесь? Как так получилось? Их словно леший водит. Признать это — рационально. Невозможно игнорировать факт.
Но дальше Шершнев просто терялся. В его опыте не было ни единого намека на возможное объяснение.
Все, что он смог извлечь из памяти, — тоскливое изумление, с которым он смотрел в детстве фильмы с Чарли Чаплиным. Особенно тот, что про боксера. Он сам занимался в секции бокса. Ее вел полутяж Шередега, бывший армейский чемпион, призер союзных соревнований, и Шершнев был не из худших учеников, не зря Шередега писал ему потом рекомендацию в училище.
И когда Шершнев видел, как мозгляк Чаплин глумится над сильнейшим противником, который должен размазать его с первого удара, он бессильно сжимал кулаки, жалея, что не он сейчас на ринге, уж он-то бы показал, он бы сумел!
Ничего, кроме той шутовской магии ускользания, где клоун побеждает, потому что на его стороне все увертки и ухватки мира, все искусство комедии, основанное на ежесекундном нарушении обыденного, привычного, правильного, Шершнев не мог вспомнить. Но это была параллель, а не объяснение.
Полицейские, показывая дорогу, проводили их до самой парковки мемориала. Помахали рукой. Но вместо того чтобы уехать, сели под зонтик в кафе, заказали что-то официантке. Оттуда просматривалась насквозь вся парковка. Да и улизнуть особо некуда, вокруг голые поля. Гребенюк достал сигареты, они закурили, надеясь, что полицейские попьют кофе и свалят. Но официантка явилась с подносом: два огромных гамбургера, картошка фри, добрые сельские порции. Она расставила тарелки, присела за столик, закурила, что-то сказала, полицейские засмеялись — отсюда слышно, хоть ветер и тянет в другую сторону.
— Это надолго, — мрачно сказал Гребенюк.
Полицейские посмотрели на них. Старший офицер махнул рукой, указывая на ворота, — мол, вам туда.
— Пошли, — обреченно скомандовал Шершнев. — Раньше начнем, раньше закончим.