Потом подумал про слепую лотерею в том подвале, когда он оказался втянутым на полку, а другие — нет.
Он закрыл глаза и снова увидел при свете заходящего солнца на заднем дворе, когда они выбрались из дома в Нью-Йорке, тела тех, кого не втащили на полку. Да, все дело случая, слепая лотерея. Как и жизнь. Он лежал и думал о том, какой ценой досталась ему жизнь. Другие заплатили эту цену вместо него. Потом он сказал себе, что это абсурд. Совершенно противоречит всякой логике.
Он лежал и думал, насколько невелика разница между спасением и смертью.
И вдруг он ощутил полную тишину темноты. Ни звука, ни стона. Он напряженно вслушивался. Он подумал, что человек на соседней койке наконец уснул — уснул после всего, что с ним случилось в жизни — после жгучего солнца и рядов хлопчатника, после порок и рытья отхожих мест, после запаха кожи, когда к ней прижимают раскаленное клеймо, после смеха толпы в его доме, когда поднималась вода в темном подвале, после слов Джедина Хоксворта "ты, черный сукин сын, убери свои лапы от этого человека" — от мертвого конфедерата из Северной Каролины, который прошел в подвязанных веревкой штанах весь долгий путь до Геттисберга.
Он почувствовал прилив нежности к Моису Крофорду, с легкой примесью зависти. Пусть поспит. Ему не требуется прощение — не за что. Он ничего не сделал. Это История должна просить у него прощения.
Он подумал о страданиях Моиса Крофорда нынешней ночью, о стонах во тьме. Но теперь он спит. Назавтра он снова будет самим собой. Он подумал о его смехе, о скрываемой шутке, которая всегда читалась в этом смехе, но никогда не высказывалась вслух, об иронии, свозящей в его внимательном взгляде. Да, назавтра Моис Толбат — Моис Крофорд — снова станет самим собой, безмятежный и уверенный в себе и своем тайном знании, неподвластный осуждению или жалости, поскольку он — это он, и этого довольно. Моис Крофорд каким-то загадочным образом преодолел Историю. Он убежал от Истории. Он был за пределами Истории. Он спал, как младенец.
Адам Розенцвейг подумал: Он проснется и простит меня.
С этой мыслью Адам Розенцвейг почувствовал, что теперь и сам может уснуть.
И уснул.
Когда он снова проснулся, в хижине было ещё темно, но витало ощущение близкого рассвета. Он прислушался к темноте, но никаких звуков не услышал. Ему снова стало отрадно, что негр спит.
Он попытался услышать дыхание спящего. Он напряг слух. Но не услышал.
И внезапно, вздрогнув от ледяного ужаса, подумал: Он мертв. Он покончил с собой. Он лежит в темноте с перерезанным горлом.
С минуту он не мог шевельнуться. Боялся. Потом переборол себя. Встал, нащупывая спички, и хрипло позвал:
— Толбат... Толбат... Крофорд...
Ответа не было.
Глава 11
Когда Адам подошел к хижине, рассвет едва тронул небо, но было достаточно светло, чтобы разглядеть темнеющий квадрат раскрытой двери. Он наклонился, чтобы войти в низкий проем, да так и остановился, согнувшись. Он услышал собственное дыхание. В целом мире это был единственный слышимый звук.
Потом в темной чаще леса какая-то птица несмело издала первую трудную ноту. Мир никуда не делся. Мир начинался заново. И он вошел.
Внутри, в кромешной темноте, он распрямился. Он ещё подождал, потом собрал волю в кулак. Вытянул руку во тьму и сделал неуверенный шаг, потом другой. На втором шагу нога на что-то наткнулась.
Ему не надо было наклоняться и ощупывать это "что-то", он знал, что это. Он стоял в темноте, дышал, и знал, что это. Потом добрался до стола и нашел коробок. Чиркнул спичкой, заметил свечу и зажег. И заставил себя обернуться.
Тело лежало на спине, головой к двери. В правой руке до сих пор зажат подсвечник. Погасшая свеча валялась на полу рядом с одним из брусков, запиравших дверь. Адам глядел на брус и гадал, что заставило Джедина Хоксворта вытащить запор из железного гнезда в стене — какие вкрадчивые речи, какие жалобы и мольбы, какая изощренная хитрость. Он думал о том, как Моис Крофорд стоял в темноте, притаившись, с дубинкой в руке, как ухмылялся, упрашивая открыть дверь.
Интересно, подумал он вдруг, что именно — гордыня, глупость, доверчивость или крайнее презрение — что побудило Джеда Хоксворта открыть эту дверь единственному человеку на земле, которого он лишил всякого достоинства, для единственного, что могло это достоинство восстановить.
Нет, спокойно решил он, все было совсем по-другому. Это всего лишь его, Адама Розенцвейга, фантазии на тему происшедшего. А на самом деле, конечно, события развивались гораздо проще — стук в дверь, сэр, что-то неважно что — стряслось с лошадьми. И дело сделано.