В тот день вечером на террасе горели костры, и между арыками на коврах и паласах шумели дехкане, поглощая плов и конфеты, привезенные из Румдары, и Лола-хон в первый раз после смерти раиса повторила танец малярии и показала новый, тут же придуманный ею танец воды. А женщины в паранджах, к удивленью мужчин, сидели на почетных местах. И вряд ли позволили бы им это мужчины, если бы на них не смотрел Хурам, который ел плов наравне со всеми и сидел у самого непочетного края широко раскинутой скатерти.
И когда муж Бегимэ, неведомо где успевший хлебнуть арака, встал, шатаясь, и, размахивая руками, сказал: «Все, рафикон, перевернулось на нашей земле. Значит, и хлопок перевернется, не вверх будет расти, а вниз, в землю, для тех, кто лежит под землей», все умолкли и растерянно глянули на Хурама — что ответит он на такое скверное оскорбление? Но Хурам рассмеялся и сказал:
— Если так будет, пусть этот хлопок собирает муж Бегимэ, пусть богатеет от наших усилий, весь такой хлопок мы отдадим ему, а тот, который вырастет вверх, получит сама Бегимэ.
А когда Хурам сказал, что каждой женщине, работавшей здесь, политотдел дарит по дойной козе, муж Бегимэ заплакал и, распуская пьяные слюни, под общий смех объявил, что больше он не мужчина, потому что какой мужчина может снести три удара от женщины, а его три раза ударила по щеке Лола-хон, и он это стерпел, как последний ишак.
— Теперь все меня могут бить, — хныкал он под неудержимый смех всех наевшихся плова, — и моя жена Бегимэ наплюет мне в глаза за то, что ее любил, и никто не сможет смыть с моей седой бороды позор…
И муж Розиа-Мо не выдержал этого причитанья, встал, поглядел на присутствующих воспаленными пустыми глазами и, нечаянно отрыгнув луковый запах плова, вышел в лунную мглу, за костры, и одиноко побрел к кишлаку переваривать плов и злобу.
А женщины хохотали так, словно действительно их паранджи были такою стеной, за которой их не видит и не слышит никто.
Прямо с праздника Хурам вернулся верхом к себе в Румдару и лег спать спокойный, веселый и удовлетворенный. Это было незадолго до поездки его в Зарзамин.
После праздника Лола-хон в несколько дней обработала новое поле и с нетерпением ждала обещанных тракторов.
Сколько Азиз ни боролся с собой, дом Шафи тянул его к себе как магнит. Между работою в сельсовете и обработкой нового поля Азиз всегда находил время для посещений этого дома. Лола-хон ни о чем больше не спрашивала Азиза, и, считая себя с нею в ссоре, он разговаривал с нею сухо и лишь о деле.
Он думал только об Озоде. Если б лицо Озоды было всегда открыто, он, вероятно, относился бы к ней совершенно иначе — и спокойней и проще. Но, приходя к Озоде, он видел только серые полосы ее шелковой паранджи да густую, из зачерненного конского волоса сетку. И пусть бы уж так, пусть бы уж был перед ним всегда наглухо закупоренный, двигающийся и говорящий мешок. Но всему виной были руки, ее тонкие, почти одухотворенные руки — единственное, что не было скрыто азиатской одеждой. Две холеные характерные руки, которые Азиз уже знал наизусть, нося в памяти каждое их движенье. Азиз сравнивал их со всеми другими, не похожими на них, огрубелыми, сильными руками дехканок и думал о том, что у сестры Шафи кожа чиста и нежна и под ней разбегаются тонкие синие жилки. Ни мозолинки, ни морщинки нельзя было бы отыскать на ее длинных выразительных пальцах, с ногтями, похожими на дольки длинного миндального ядрышка, тщательно подточенными и покрытыми красной краской. Если она брала этими пальцами пиалу — пиала казалась легкой и драгоценной; если на медном блюдце она щиплющим движением выбирала изюм — казалось, что это птица клюет его длинным начищенным клювом. А она еще, как нарочно, в разговоре кокетливо складывала ладони и перебирала пальцами, словно красуясь ими, — и тогда Азиз стеснялся смотреть на них, в них было что-то непозволительное и бесстыдное. В такие минуты Азиз едва справлялся с волнением, и робел, и не знал, о чем говорить. Позже, уйдя от нее, он во всем себе отдавал отчет: конечно, руки Озоды были руками бездельницы, конечно, ведь Шафи и сестра его происходили из ханского рода — ни отцу, ни деду, ни прадеду их не приходилось работать — что ж удивительного, что у Озоды такие чистые руки? И не стоит так много думать о ней, и не надо так часто ходить. Азиз злился и замыкался в себе, и обидней всего ему было, что он в ссоре с единственным другом своим — Лола-хон, которая, конечно, права.
И все-таки он шел к Озоде. И однажды, когда он сидел между подушек и слушал ее медлительный голос, в комнату вошел Шафи, потряс ему руки, сел рядом: