Получив эдакий заряд бодрости, поэт задул свечу и двинулся вперед, к оставшемуся в одиночестве Филимону. А когда осторожно заглянул в пещеру с самострелом наготове, увидел, что тать упал головою на дубовый стол и посапывает. Даже до грубо сколоченной широкой кровати, накрытой верблюжьим одеялом, не дотянул. Все три бутыли перед ним были, очевидно, пусты.
«Живи пока», – нехотя решил поэт и развернулся. Хотя не мешало бы, наверное, прибить мерзавца, пока он не разорил родовое гнездо Балиоров…
Он заспешил вслед за Фаддеем, но из-за того, что не мог запалить огонь, вынужден был идти весьма медленно, то и тело опасаясь ушибиться. По счастью, серьезных провалов и подъемов в этом лазе не имелось, а то бы дорога грозила затянуться. А так уже минут через пять поэт достиг последнего ступенчатого спуска, за которым находилась пещера Манефы. Там и в самом деле было светло – значит, предположения оказались верны!
Но что это? До слуха поэта донесся такой знакомый ему звук, что он почти задохнулся от ужаса. Манефа то и дело вскрикивала, порой протяжно, порой резко, ничем другим ее возгласы объяснить было невозможно. Проклятый кошевник силою овладел беззащитной девицей и вкушал плоды наслаждения с ее прелестного юного тела!
Едва не загремев по неровному полу, Тихон с топотом ворвался в пещеру, позабыв обо всем на свете – и о самостреле, и об оставшемся позади втором тате. Он успел застать душераздирающую картину. Распятая на каменном ложе Манефа с широко раскинутыми ногами, в одной только нижней юбке, бессильно терпела надругательство пьяного Фаддея! Только в самую последнюю минуту тот осовело уставился на разъяренного графа, да и то не узнал:
– Ты, Филимон? Какого черта приперся, сволочь? Не смущай даму!
Пояс с кинжалом этот подонок бросил на пол, так же как и портки, а потому опасности не представлял. Ослепленный ревностью и злобой на мерзкого татя, Тихон в два скачка одолел несколько саженей, что отделяли его от преступника.
– Балиор… – разом протрезвел Фаддей и сделал попытку слезть с бедной девицы, но Тихон лишил его такой возможности.
Левой рукой он за шкирку вздернул татя над ложем, а денницей со всего маху ударил его в сальный рот, разжав при этом захват. Раздался звонкий хруст зубов, и костяшки пальцев поэта заныли от праведной боли. Кошевник словно куль с капустою отлетел на три шага и распластался на каменном полу вертепа. Нестерпимо захотелось отдубасить его носками сапог по ребрам и особенно между ног, дабы неповадно было на благородных девиц лазить, но это было бы недостойно – враг не шевелился, погрузившись в полное беспамятство.
– Сударыня, – хрипло проговорил поэт, склонившись над Манефою.
От нее густо пахло вином, а губы искажала страдальческая улыбка. Ноги Тихона сделались словно гуттаперчевые, когда он аккуратно расправил нижнюю юбку, прикрывая интимное место девушки. Грудь ее при этом осталась обнажена и ввергала поэта своею ослепительной красой в крупную дрожь.
– Госпожа Дидимова, очнитесь, – через силу сказал Тихон, но она лишь протяжно застонала в ответ. Похоже, Манефа была смертельно пьяна.
Поэт вздохнул и принялся одевать ее. Как ни странно, белье девицы не выглядело сорванным через силу, напротив – было аккуратно разложено на табурете. Попахивало, конечно, ну так что поделать, когда ванны горячей ни за какие рубли не допросишься?
Наверное, она уже заснула, когда тать коварно подкрался к ней и принудил к соитию. Да что там принудил, она и знать-то, поди, не знала, что какой-то мерзавец на нее вскарабкался!
Тут граф Балиор все же не стерпел, шагнул к Фаддею и припечатал ему промежность крепким ударом ноги. Подонок даже не очнулся, так весомо его отдубасили.
Кое-как, преодолевая непомерное горение и слабость в отдельных членах, поэт обрядил пленницу в одежду и предпринял еще одну попытку разбудить ее. Увы, безуспешную. Пришлось взвалить девицу Дидимову на левое плечо. В ту же руку он поместил огарок свечи, что стоял здесь, а другой взял l’arbalète – вдруг Филимон объявится? Да еще котомка с провиантом и колбами поперек спины!
Невыносимые испытания выпали нынче на самоотверженного графа Балиора. Но он лишь стиснул зубы и зашагал вперед, к выходу из этих лабиринтов порока. Даже у вертепа кошевников не остановился, чтобы глянуть на второго татя – так и миновал без задержки и всякого опасения, что сзади на него может накинуться кто-то из разъяренных подонков. Ему было уже все равно. Душа поэта страдала от учиненного над его возлюбленной насилия, и угнетала тяжкая мысль, что надо было прирезать обоих фальшивомонетчиков за все их адовы прегрешения. Лишь молитва и смирение перед Господом, что запрещает судить людей без должной процедуры, немного утешали совесть Тихона.