Он сказал: «Два года». Потом в руках гадателя оказалась чашка.
В Берлин, город своей молодости, наезжал он потом бессчетно – его сюда тянуло. После безвременной смерти Станкевича делил здесь квартиру с Бакуниным, уже тогда полным завиральных идей и фантастических планов переустройства общества. За протекшие с тех пор четырнадцать лет чего только ни приключилось с неугомонным Мишелем – Шлиссельбург и Сибирь, недавний побег с поселения через Японию и Америку в Лондон к Герцену… Такой же выдумщик, как и в юности, только ставший еще более опасным, ибо всерьез пытается на свой лад осчастливить человечество. Кто мог знать тогда в берлинском сообществе студентов, что Мишель станет одним из «лондонских пропагандистов», за близость к которым в России «притягивают к Иисусу»!
О, Берлин… если бы ведали пруссаки, с какой нежностью произносит имя их столицы…
Покинув Баденское гнездо для поездки в Россию,
Никогда и ни одному человеку он не рассказывал о минутах блаженства. Зачем? Их нужно, как говорила шекспировская Офелия, «замкнуть в душе». Ни в одной своей повести, ни в одном романе или рассказе он не нарисовал ее портрета, ни одну героиню не наделил ее характером, он скрыл ее от глаз толпы, он окружил флером их отношения. Туда, за этот флер входа нет. Но если его книги будут читать после его смерти и если будет у них хоть один чуткий читатель, он уловит сквозь наслоения горечи, несбывшихся и обманувших надежд пробивающийся негромкий голос влюбленного безумца, сдавленный крик несказанного счастья, тайную песнь торжествующей любви…
Лежа в петербургском гостиничном номере, он вспоминал. Слезы катились по щекам, расплывались по писчей бумаге. Оранжевые отблески пламени плясали на промокшей странице. Плакал он не от скорби, а от благодарности. Здесь, вдалеке от нее, он ощущал бесконечную связь с отсутствующей возлюбленной. Словно дерево, у которого она была одновременно и корнями и кроной. Нащупал рукой бумажный лист, привстал, слова опережали досадное, медленно скрипящее по бумаге перо. Он писал по – немецки:
Рука притормозила, он на минуту задумался и сделал приписку:
В дверь деликатно постучали,
– Вот, сударь, приятные молодые дамочки велели передать, оне хотели самолично, только Алексей Федорыч не дали.
– Записки там нет?
– Как же, есть. Еремей протянул постояльцу карточку с нарисованной розой, а сам занялся живыми цветами. Поставил их в китайскую вазу на столик у окна. Затем перешел к камину, чтобы затушить еще живший в нем огонь.
Перед уходом подошел к самой постели, поинтересовался:
– Вам, сударь, может, раздеться помочь?
– Ступай, Еремей, благодарствуй. Я уж как – нибудь сам.
– Вы, сударь, не стесняйтесь. Мы привычны. И суденышко можно принести, горшочек ночной.