Затем, помню, я увидела котенка. Он крутился у меня в ногах, словно просил ласки. Но когда я попробовала взять его на руки, он отскочил и убежал. Я побежала за ним на улицу и очутилась во дворе отцовского дома на Московской улице. Осмотревшись, поняла, что котенка уже нет.
А когда обернулась, чтобы вернуться домой, увидела у подъезда араба в красно-синей олимпийке. Он приглаживал волосы и смотрел на меня янтарными глазами, нагло посмеиваясь.
Я тут же проснулась.
Почти все позади. Он теперь там, под землей. Совсем не могу говорить об
Пока что получается писать (как и говорить) только как о постороннем.
Около полудня шестеро мужчин, в том числе отец и Мисак, вынесли во двор гроб. Зеваки расступились, и гроб трижды обнесли вокруг дома. Я следовала за ними молча. Вместе со мной за гробом шли дети, плакальщицы, тетя Ануш, профессор, мои университетские коллеги и множество неизвестных мне людей, которые, как выяснилось, были его друзьями: сторож из детского сада, математик из провинциальной школы, завсегдатаи местной пивной, деревенские соседи, рабочие со стройки у мечети, родители детей, у которых он преподавал. Мужчины, сменяя друг друга, несли гроб, потом подъехали несколько автомобилей и забрали нас на кладбище.
Я с детьми стояла в нескольких метрах от могилы. Гриша держался твердо, а Амбо еле стоял на ногах. В тот день он пришел на кухню, где я сидела среди женщин, словно прикованная к стулу. Смутно помню, как меня брали за руку и утешали, хотя я была холодна и не плакала, просто не могла пошевелиться: ни руки, ни ноги, ни голова не могли, не хотели пробуждаться. Я слышала только, как кто-то постоянно заходил и выходил. Могла бы для приличия поплакать, но не сделала и этого. Когда Амбо вошел, Нина бросилась к нему, чтобы увести, а я, увидев это, хотела – из материнской ревности? – успокоить его первой. Гриша опередил нас обеих, молча взял старшего брата за руку и увел с кухни. Они оба теперь изменились. Амбо не хочет мириться с происходящим, а Гриша, напротив, принимает случившееся. На похоронах Амбо плакал, а Гриша стал по-взрослому серьезен. Амбо гневался, а Гриша принимал мир в его несовершенстве. И я это понимала, пока держала их за руки.
По традиции, женщинам и детям следует стоять поодаль от могилы. Но Гриша незаметно подошел поближе и встал за спинами мужчин, глядел, как опускают гроб, а когда священник осенил Сако прощальным крестом, я оставила Амбо и тоже подошла к могиле. Вот ты и ушел, подумала я, вот и оставил меня одну.
Нет, даже сейчас не могу заплакать. Слез нет. Сердце будто закрыло двери.
На поминках кто-то из его друзей вспомнил, как видел Сако играющим с детьми в детском саду. Он носился за детьми, бил себя в грудь и рычал, словно обезьяна, а дети сходили с ума от радости и бегали от него.
Я слушала и не знала, умилиться или попросить этого человека заткнуться?
Все расходы на похороны взял на себя Мисак. Примчался из Москвы, как только узнал о случившемся. Пьет беспробудно все эти дни.
На седьмой день после всего (я все еще не могу написать об этом прямо) мы сидели за столом. Нина поднялась, чтобы отнести посуду на кухню. Мисак в который раз заговорил со мной о переезде. (Он возвращается к этому разговору с тех пор, как я решила пожить у отца, когда произошла неприятная история с Ниной.) Сейчас, когда я меньше всего настроена говорить об этом, он снова начал: что ты думаешь о Москве, я достаточно зарабатываю на жизнь, перебирайтесь ко мне, и так далее. Я не выдержала и ответила ему немного резко:
– Все это здорово, но у меня есть гражданский долг.
Он, конечно, удивленно уставился на меня.
– Какой еще гражданский долг, Седа?
– Гражданский, нравственный долг. Перед собой. Перед моим домом.
– О чем ты?
– О том, – ответила я, – что лучше жить в нищете, но в родной стране, чем сбегать в другую из-за денег.
– Я не понимаю тебя.
– Есть вещи, которые не объяснить.
– Что тебя удерживает здесь?
– Дети, дом, университет.
– Ты не прокормишь себя преподаванием.
– Это временно.
– Мне нравится твой оптимизм.
– Сейчас время, когда надо учиться оптимизму.
Я думала, что разговор окончен, но Мисак не сдавался. Мой брат – единственный, кто готов препираться со мной.
– От преподавания ничего толком не осталось, этот дом уже почти сто лет как принадлежит чужим людям, а среда, в которой мы с тобой выросли, исчезла. Все разъехались, а кто не уехал, все равно думает о переезде. Ты сама столкнулась с этим. Если останешься здесь, нужно срочно искать работу. Хотя бы чтобы прокормить детей. Здесь нет будущего.
Я разозлилась.
– Возвращайся один, – бросила я не раздумывая. – Мы с детьми останемся здесь.
Вечером я перевесила дедушкин натюрморт с абрикосами к себе в комнату над рабочим столом.
В гостиной фотография Сако, черно-белая. Я опять жалею себя: моя жизнь – это грязь и пошлость. Эти слова очень точно описывают мои дни.