Ты войны не видел: родился уже после нее. Так получилось, что, кажется, никто из близких родственников на ней не погиб. Сия горькая чаша их миновала. А может, все дело в том, что близких родственников у тебя раз-два и обчелся. Или многих из них просто не знаешь: мать умерла рано и вместе с нею, рано, оборвались родственные связи. Село, в котором родился, тоже особых сражений не ведало. Десятские бабки до сих пор вспоминают о немецком «ироплане» (от ирода?), пролетавшем в сорок втором над Десятым и бросившем на него две бомбы. Одна упала неподалеку от школы, другая почему-то на самой окраине — сорвалась! Фронт был рядом, и все же главные события на нем происходили в стороне от села. Так что зрительного представления о войне у тебя не было. Только умственное. Зрительное пришло значительно позже и совершенно неожиданно.
…Весна выдалась ранняя. Заканчивался первый год армейской службы. Ты прочно вошел в ее колею, чувствовал себя уже едва ли не бывалым солдатом. «Старик солдат», как говорят в армии. Первого мая вместе с другими солдатами получил увольнительную в город. Но в город не пошел: взял какую-то книжку и ушел в совершенно противоположном направлении — за город, в поле.
Какую-то… Ты помнишь книгу, которую тогда читал? Не забыл?
«Вся королевская рать». Роберта Пен Уоррена…
Этот факт нуждается в комментарии.
Армии ты побаивался. Сознайся — побаивался. Не службы как таковой, не физической, стройбатовской работы — деревенское, а потом еще и интернатское происхождение привили в этом смысле отличный, стойкий иммунитет: если когда и боялся работы, то тонкой, мастеровитой, которой нужно учиться с детства, и учиться под чьим-то, лучше всего отцовским, приглядом, грубой же, физической (сила есть, ума не надо), не боялся никогда, напротив — старался выбрать именно ее, чтоб не опозориться в другой. Той, что требует тонких изначальных навыков, которых конечно же ни безотцовщина, ни интернат дать не могли.
Побаивался другого.
Зажатый распорядком, враз оторванный от привычной обстановки, волновался не за руки, а за голову. Боялся, что в новой круговерти, в оторванности от интеллигентной среды растеряешь и без того неглубокий «культурный слой», не без трудов приобретенный в последние годы. Что он не выдержит испытания армейскими буднями, и его развеет, размечет без следа — как человек, занимавшийся в молодежной газете сельской темой, ты знал, что такое ветровая эрозия почвы. Знал не только теоретически: в свое время пыльные бури проносились по степям как пожар. Все иссушающий и испепеляющий. Земля после них действительно выглядела г о р е л о й. Погорелицей. И тут тоже — эрозия. Пустить все на ветер. А этот слой был ох как нужен. Слишком многое мечтал ты с его помощью вырастить.
Ты не забыл свои мечты? Не предал их? Человек склонен переоценивать значение того, чего ему самому не хватает. Так и ты, пожалуй, переоценивал значение «культурного слоя» — в ущерб другому, неокультуренному, подспудному горизонту. Несущему. Почва и порода — их взаимоотношение, их участие в рождении живого наверняка сложнее, тоньше, прихотливее, чем ты тогда мог предполагать.
А какой слой приобрел, нарастил в армии? Что поделаешь — может, и хорошо, что панически боялся тогда «эрозии». И выработал супротив нее свою систему «почвозащитных» мер, если выражаться агрономическим языком.
Система предусматривала и такое.
Положил за правило просыпаться на час раньше общего подъема и, не слезая со своего второго этажа металлической солдатской кровати, читать. С вечера запасаться книгой и утром читать. Со временем втянулся в строгий армейский распорядок, он почти не тяготил, в нем умеючи можно было отыскать не освоенные старшиной Зарецким «белые пятна» и распорядиться ими с пользой для себя, в том числе для наращивания своего культурного слоя, «гумуса», но эта привычка осталась на все два года службы.
Спит, посапывает, досматривает последние, утренние, самые заветные (остатки — сладки!) сны вся огромная, никакими перегородками не поделенная казарма; подремывает даже дневальный у входа, «на тумбочке», опять же по армейскому выражению.
Если это зима, то в проходе казармы горит неяркий свет — одна из лампочек как раз рядом с твоим изголовьем. Если весна или лето, то прямо в низкие окна брызжут лучи восходящего солнца. Солнце бродит по спящей казарме, заглядывает в молодые лица, щекочет, наклоняясь, теплыми волосами, нашептывает — наверняка девичьим голосом! — что-то каждому на ухо. Последний час покоя и молодой здоровой неги. Час массовых полетов — вы были еще в том возрасте, когда во сне летают. Растут.
Ты тоже летал. Все, что прочитывалось в тот благословенный час, буквально впечатывалось и в память, и в душу. В память — по причине ее утренней свежести, незатоптанности. В душу — потому что размягчена, разнежена, взрыхлена покоем, пронизана солнцем. Взвешенная в восходящем потоке солнечного света, она была восприимчива к малейшим дуновениям.