Главное в жизни — уметь как следует делать какое-нибудь дело, быть мастером. Вот он, Сергей Метелкин, как ему кажется, может показать класс в кладке кирпича и плитки. Неважно, кем он станет в будущем — прорабом, начальником повыше или пойдет в науку, а каменщиком он останется на веки вечные, потому что это как раз такое дело, где воедино сливаются его знания, умение и чутье. Тут он тоже в своем роде если не доктор, то кандидат, уж точно. Кладет, можно сказать, по науке: первый ряд, как на парад, счет «раз — два — три — четыре» из экономии дыхания и силы рук, настройка глаза перед началом работы. Наверняка еще что-нибудь найдется, если специально покопаться, пошевелить мозгами. Только зачем? Что, статью он будет писать? Или инструкцию для начинающих? Тут если нет желания, предрасположения к совершенствованию, если нет страсти сделать то, что делаешь, как можно лучше, — для себя как можно лучше! — если нет всего этого, то никакие инструкции, никакие наставники и учителя не помогут. Сколько еще таких, которым лишь бы максимум выгнать, — работа для них не удовольствие, а только касса, где дважды в месяц можно заправиться наличными. А некоторым и максимума не надо — средним довольствуются во всем: и в заработке, и в интересах, и в правах.
У него же, у Сергея Метелкина, работа в крови, потому что всю жизнь в работе. Работать для него, как пить-есть. Дня, наверное, не сыщется, чтобы не было в его жизни какой-нибудь работы. В деревне, бывало, зимами ставные сети плел с отцом, кожи выделывали, поплавки точили из сосновой коры. Летом — рыбалка, не любительская, с удочками, в свое удовольствие, а в артели, до кровавых мозолей, особенно когда захватывал низовик на Кравотынском плесе и приходилось выгребать по волне в спасительные бухточки до Кошелева острова. С пчелами возни тоже хватало: то отсадка, то подкормка, откачка меда. Сенокос — тоже не без него. Осенью ягоды пошли, грибы — мать не управляется, гонит в лес, заготавливать на зиму. Если бы не один он был у нее, тогда другое дело, а то никого больше, ни братьев, ни сестер, вот мать и понужала его и в хвост и в гриву. Даже в праздники не удавалось поспать в свое удовольствие — чуть забрезжит, мать уже на ногах, уже кричит на всю избу: «Сережка, вставай-ко, сынок, а то пристанет лежебок». Отец мягкий, спокойный, а мать шебутная. Бывало, ночью подхватится и айда блины печь. Отец ворчит за занавеской, Карьер в сенях скребется, повизгивает, дух блинный чует, думает, хозяин в лес собирается. А она выгонит горку блинов, поест, успокоится и снова спать. Он и в армию-то с охотой пошел от такой домашней жизни. Хоть и сам, когда заведется, такой же моторный, как и мать, а не любил, когда она прыть свою проявляла, — корежило его от ее характера.
А в армии — тоже: два года как с заведенным движком с утра до ночи, четко, строго, «регламентировано», как любил повторять помкомвзвода лейтенант Зубарев. «Это вам не тьму какая-нибудь таракань, — говаривал он. — Это — Ленинград! Тут все должно быть регламентировано». Регламентировано, расписано, рассчитано до последней минуты, заполнено службой, занятиями и работой, а все же просочилась сквозь все строгости и распорядки нормальная человеческая жизнь — Надюха. Может, потому и получилось с ней так быстро и всерьез, что была она простая, веселая, открытая, своя в доску, как будто из родной деревни Турской.
А как познакомились? Он дневалил по казарме, а она как раз против их окон на лесах работала, фасад затирала. Денек был жаркий, июль — окна настежь. Девчата перекрикиваются, смеются, поют. Солдат, известное дело, на девичий голосок — как пчела на цветок. Сергей как засек ее, так уже и не отходил далеко от окна: покрутится возле входа, у тумбочки с телефоном, все тихо-мирно, и — опять туда, поближе к ней. Но и правда, хороша была Надюха в новой, подогнанной по фигуре спецовке и брюках из синего полотна. На голове косынка, хвостики под подбородком, лицо смуглое, загорелое, как бы в овале, как у деревенской матрешки. Губы сочные, пухлые; когда улыбается, рот — полумесяцем, концами кверху. Нос чуть вздернут, в щедрых веснушках, словно посыпанный слюдяной крошкой. Глаза голубые, мягкие, веки подведены синью, но не очень, чуть-чуть, отчего голубизна еще яснее, еще глубже. Работает, сама себе напевает: «Во поле березонька стояла». И улыбается сама себе. Его заметила, насторожилась, но разглядела — заблестели, залучились глаза, фыркнула, повернулась алой, нагретой солнцем щекой. Он стоит подбоченясь, на нее смотрит в сто глаз, и она на него поглядывает все с бо́льшим и бо́льшим интересом.
А посмотреть ей тоже было на что. Он вообще аккуратный, а тут, по случаю дежурства, был как с иголочки: куртка, брюки отглажены, значки, пуговицы, бляха надраены зубным порошком до солнечного сияния, погончики на латунных планках как штампованные, ремень затянут — ребра выпирают. На поясе штык в чехле. Пилотка лихо сдвинута на правую бровь, слева вихор.