— Батя, давай не будем. Ни у тебя нету сил выкобениваться, ни у меня терпеть твои фокусы, — заговорил Анатолий. Голос его дрожал и как бы раскачивался: то поднимался до дребезжащих нот, то падал до хрипоты. — Я не мальчишка, понял? Ты жизнь прожил, свое взял, свое и отдал. Ты видел жизнь с одного боку, одним глазом, я — с другого, другим глазом. Ни меня, ни кого не переделаешь. У тебя свои законы, у меня — свои. Как жизнь учит, так и живем. И не лезь, не берись поучать, сам не безгрешен.
Старик дернулся было ответить, даже привстал на локте, глядя на сына ввалившимися, темными от скорби и гнева глазами, но тут вдруг под самое окно подкатила машина, та самая, буксовавшая, и раздались настойчивые фанфарные звуки сигнала.
— Все, батя, поехали — почтарь.
Анатолий грузно поднялся, поддернул штаны, засуетился, забегал по избе, хватая вещи и стягивая их в одну кучу, поближе к выходу.
— Батя, подъем!
Старик откинулся на подушку. Упрямое мстительное чувство росло в нем, превращаясь в смутную, как догадка, радость: вот она, минута, когда докажет он сыну, кто есть кто, кто над кем и чья тут воля.
— Батя, кончай ночевать!
Старик еще чуть помедлил, смакуя про себя, предвосхищая новый поворот дела, уже чувствуя облегчение от обретаемой вновь чуть было не утраченной свободы, помедлил и сказал нарочито медленно:
— Ты, Анатолий, раз уж собрался, поезжай. Ага, езжай один, а я туто-ка останусь. Этак-то будет лучше для нас обоих.
Он отвернулся к стене и даже перевернулся на бок, подложив ладони под голову, дескать, разговор окончен, буду спать.
Анатолий онемело замер, плюнул в сердцах и, решив не обращать на слова старика внимания, подхватил оба чемодана, вышел в сени, пнул дверь. Вернувшись, он перевязал мешки, взял ружье, узел с мягкими вещами и уже от двери, едва сдерживаясь, прокричал:
— Вставай, одевайся, а то силой подыму.
— Скурки детишкам, шубки, шапочки пошейте, — откликнулся старик, сладостно сглатывая горькую горячую слезу.
Анатолий скрежетнул зубами, выскочил вон из избы. Когда он вернулся, старик все так же лежал лицом к стене. Анатолий остановился над ним.
— Ты же отец мне, — чего ж ты измываешься надо мной? Машина ждет. Слышишь?
— Езжай, Тоха, езжай. Не жизнь нам вместе, буду здесь, — пробурчал сквозь слезы старик. — Не со зла, а так. Не поеду и все, — капризно закончил он.
С тяжелым вздохом Анатолий скрестил руки на груди, отошел к столу. Подумав, он выпил остатки водки, не закусывая, лишь выдохнув и потеребив свой мягкий широкий нос, подтянул ногой табуретку, сел возле старика.
— Батя, ты что, спятил?
Старик молчал, и Анатолий принялся его увещевать:
— С таким трудом отпросился с работы, приехал за тобой, как за человеком. Заботу об тебе проявляю, к себе беру. Как же так, батя? Ты же не враг мне. Имей совесть в конце-то концов, там же человек сидит, ждет, у него же служба.
И как бы в поддержку его словам, за окном настырно, раздраженно прогудело несколько раз.
— Слышишь? Кончай дурака валять, давай подымайся!
Старик отнял руку от глаз.
— Тоха, сынок, оставь меня тут. Я приспособлюсь. Просто богом молю — оставь.
— Батя, не городи хреновину. Вещи уже погружены.
Анатолий потыкал его в плечо, и, видно, тычки эти были и в самом деле грубыми, слишком бесцеремонными. Старик вздрогнул, резкой отмашкой откинул руку сына, прошипел сквозь напавшую вдруг одышку:
— Не трожь! Не трожь, Тоха, отец я тебе! Руки не распущай!
— Да ты чего взбеленился? Кто тебя трогает?
Старик неистово погрозил ему пальцем.
— Норовишь, так и норовишь!
Анатолий уставился на него выпученными студенистыми глазами, лицо его стало сереть, затряслись щеки, запрыгали губы, и он сбивчиво, с присвистом, задыхаясь почти как и старик, сказал:
— Долго ты еще будешь надо мной измываться? Сколько можно терпеть! Ты мать угробил и меня гробишь. Всю жизнь, всю жизнь, вот с таких пор, сколько помню себя — гадство!
Он вскочил, отбросил табуретку, она отлетела, ударилась об ножку стола. Анатолий забегал от окна к окну, наискосок через всю избу, повторяя: «Гадство! гадство! гадство!»
Старик лежал вполоборота к нему, уставив взгляд в потолок, вроде бы равнодушный, глухой к тому, что говорил сын, но по дергавшимся глазам его, по жадно приоткрытому шевелившемуся рту видно было, как чутко ловит он каждое слово сына и ждет, ждет чего-то…
— Из-за тебя тележку катаю, из-за тебя в люди не вышел, — наставив на старика палец, прокричал Анатолий. — Ты все, ты!
— Ну-ка, ну-ка, — старик живо приподнялся, словно именно этих слов и ждал, — ишь, отец во всем виноват. В люди не вышел, тележку катаю, — кривляясь лицом, подмогая себе ломающимися руками, передразнил старик. — Глаза у тебя завидущие, потому и катаешь, поганец ты этакий! Не по уму норовишь иметь — по нахрапу.
Он махнул болтанувшейся, словно развинченной рукой: