— Проживем и без подушки, — легкомысленно пробормотал Вольт, махнул рукой — на него накатило беспечное, даже веселое настроение, впереди была интересная дорога и еще более интересная Средняя Азия, о которой он много слышал, но которую никогда не видел и ни с узбеками, ни с таджиками, ни с казахами не общался… Не довелось.
Он кинул под голову узелок, собранный матерью в дорогу, в который было положено полотенце, насыпанный в железную коробку зубной порошок с сильным мятным духом и новенькая щетка с жестким волосом, кусочек хозяйственного мыла, две пары штопаных носков, два куска хлеба, для вкуса присыпанные солью, и разная мелочь: пара карандашей, немного бумаги для писем, в почтовом конверте — метрика, комсомольский и ученический билеты, кимовский значок, хотя его надо было пришпилить к свитеру, но Вольт этого не сделал, он иногда вообще любил совершать что-нибудь поперек движения, за что в школе получал от учителей словесные зуботычины. Но Вольт на зуботычины почти не обращал внимания.
Еды у него, конечно, было маловато, но в Ленинграде их убедили в том, что блокадников в дороге без еды не оставят и вообще обязательно подкормят. Мать тоже говорила об этом. Он достал из узла полотенце, расправил его, потом сложил вчетверо и, пристроив себе под голову, растянулся на "постели" во весь рост.
Хотя рост у Вольта был невеликий — мальчишеский, в разговорах иногда он, характеризуя самого себя, иногда подчеркивал: "Рост семиклассника средних запросов и небольших возможностей".
Мать хмурила брови:
— Вольт, ну зачем же ты так себя принижаешь? У тебя нормальные возможности, как у всякого советского гражданина. И вообще, у меня есть подозрение, что ты будешь большим человеком. А ты — "небольшие возможности, небольшие возможности"… Отец бы не похвалил тебя за это.
Отец, отец… Как он там на фронте? По сводкам, на Невском пятачке и около него каждый день идут тяжелые бои.
Сон, в котором Вольт только что видел отца, его лицо, фигуру, мигом развалился, — вроде бы отца и не было, но он был, был, его бы Вольт безошибочно узнал из тысячи, из двух тысяч других людей, какими бы неясными, расплывчатыми очертаниями они ни обладали.
Он зашевелился, всхлипнул зажато, лицо отца сделалось ясным, всплыв из серого тумана сна, оно увеличилось, глаза старшего Суслова были печальными, и Вольт встревоженно подумал: все ли с отцом в порядке? Отец отрицательно покачал головой с ним все в порядке, а вот с Вольтом… Он хотел что-то сказать, но изображение начало терять свою четкость и исчезло совсем.
Вольт поворочался немного, повздыхал, затем перевернулся набок, поправил под головой полотенце, заменившее подушку, и уснул.
Очнулся он от отчаянного рева паровоза и удара, способного перевернуть вагон. Где-то совсем рядом, почти над самой крышей теплушки визжал немецкий самолет, выходящий из пикирования, слева от железнодорожной колеи грохнул взрыв, вывернул наизнанку землю, по боку вагона, в котором находились эвакуированные, словно бы прошелся громыхающий траками танк, несколько досок легко отщипнуло от теплушки и они, с шепелявым свистом кувыркаясь в воздухе, словно пушинки улетели в сторону, метя в черный дымный столб, взметнувшийся на обочине железнодорожной насыпи.
Столб закрутил измятые доски, будто они не имели веса, развалил на несколько долей и через несколько мгновений проглотил — досок словно бы не было вообще.
Паровоз продолжал реветь — на эшелон заходила очередная пара лаптежников, чьи неубирающиеся шасси, словно бы обтянутые полукруглыми защитными крылышками ноги, были похожи на лапти в галошах — надо полагать, родившие это неприличное прозвище.
Паровоз окутался белым столбом пара, машинист включил реверс, остановившиеся колеса завизжали и поехали по рельсам, как коньки, только густые электрические брызги ссыпались с полотна, проворонившие момент торможения бомбардировщики проскочили вперед, и авиазаряды взорвались метрах в восьмидесяти, может быть, даже в ста от паровоза, не причинив составу вреда.
А на поезд заходила следующая пара "юнкерсов".
Паровоз, не переставая реветь, поднатужился, дернулся, словно бы хотел сесть на задницу, вагоны один за другим замолотили колесами по рельсам, тяжелый кузнечный звук этот родил в людях тревогу гораздо большую, чем грохот взрывающихся бомб, но в следующий миг стук колес угас, и, удивительная штука, — состав буквально прыгнул вперед, протащился по рельсам метров сто пятьдесят, не подчиняясь никаким законам природы, и бомбы лаптежников разорвались позади последнего вагона…
Что было плохо — крупный осколок оторвал у теплушки заднюю стенку, в дыру, соря искрами, улетела буржуйка, отапливавшая вагон, за ней — чьи-то шмотки, которыми их владелец попытался прикрыться от весеннего холода.
— А-а-а! — истошно заорал кто-то из эвакуированных. Голос был ломкий, пацаний.