Отец Томаша не вернулся. Война окончилась, и Томаш получил стипендию: он пошел учиться. Ему пришлось переехать в общежитие, ибо старый Гальва не мог ему простить, что он подался к коммунистам.
«Я знаю, вы хотите забрать мою лавку», — сказал он.
«И заберем, — сказал Томаш. — На что она вам? Вы лучше ее добровольно отдайте. Будете тогда в ней сами торговать, а государство еще вам все расходы оплатит».
«Неблагодарный ты, — рассердился на него Гальва. — Ишь чего захотели! Я столько лет надрывался, налаживал дело, а теперь вот так запросто, по доброй воле все отдать?»
«Не обязательно, — сказал Томаш. — Если не хотите, то и не надо. Оно все равно будет теперь общее».
«Так-так, — сказал Гальва. — Чтобы всякая шпана обзавелась имуществом и сидела на нем, как слепой куренок на куче зерна».
Мартин молчал. Он не вмешивался в их споры. Однако в лавке работать отказался. Нашел себе работу на заводе. Однажды вечером он пришел домой в рабочем комбинезоне с красной повязкой и винтовкой.
«Что случилось?» — осведомился Гальва.
«Мы делаем революцию, — отвечал Мартин. — Выгоняем паразитов».
«И меня хотите выгнать?» — осведомился Гальва.
«Не знаю, отец», — отвечал сын.
«Уходи, — сказал Гальва. — И больше не возвращайся. Мой порог ты больше не переступишь».
В тот вечер Мартин пришел к Томашу. Они проговорили до глубокой ночи.
«Знаешь, Томаш, — сказал Мартин, развалившись на застланной постели, — я что-то ничего не понимаю. Я хочу, чтобы мне жилось лучше. Чтобы не пришлось мне всю жизнь торговать червивой мукой и дрожать над каждой кроной. Но я же не виноват, что отец мой думает по-другому!»
Томаш стоял у окна и молчал. В общежитии все будто вымерло. Многие еще не вернулись после зимних каникул, других выгнали из дому бурные события[10]
. Соседи Томаша демонстративно переселились в другие комнаты: «Мы не желаем спать в одном помещении с коммунистом».Мартин закурил сигарету.
«Так скажи что-нибудь, Томаш. Я сделал глупость?»
«Нет», — сказал Томаш.
«Может, мне не надо было с ним так круто? Все-таки это мой отец».
«Тут я тебе не советчик, — сказал Томаш. — У моего отца не было лавки, у него была только почтовая сумка. И он бы сегодня не колебался».
«Может, пойти перед ним извиниться?» — Мартин поднялся с постели, подошел к потрескавшейся раковине, попил из горсти воды.
«Как хочешь, — сказал Томаш. — Когда-то ты умел выпутываться из любого положения. Ты был умней. Помнишь, когда мы с тобой говорили про корабль?»
«Боже мой, опять ты про корабль!»
Мартин снова сел на кровать, закрыл лицо ладонями.
«Тогда я тебе верил. Каждому твоему слову верил, Мартин».
За окном начиналась метель. Томаш смотрел на густые хлопья февральского снега, кружившиеся в конусе света, который отбрасывал уличный фонарь.
Сейчас тоже шел снег и морозный ветер холодил Томашу щеки. Это был тот же снег, что и тогда, много лет назад, он ничуть не постарел и ничего не утратил от своей былой белизны. И точно так же, как тогда, у Томаша горели щеки и стучало сердце. Только тогда решение далось ему легче, вещи были проще, все было ясно как день. Он стоял в начале пути, а на первый взгляд все дороги кажутся прямыми и ровными — без петель и бугров. Однажды, припомнилось ему, они с Верой ехали на своей «шкоде» в Быстрицу, к Вериной сестре. Бесконечная лента асфальта лежала перед ним. Он нажал акселератор до упора, и машина летела, будто сорвавшаяся с цепи. Он упивался этой фантастической скоростью и мощью мотора, отбросившего стрелку спидометра за цифру «100», и своим водительским мастерством. И вдруг машина влетела в яму, которую дорожники не удосужились заделать или хотя бы отметить знаком; он почувствовал, как ломается передний мост и автомобиль судорожно прыгает, в диких зигзагах обретая свой окончательный вид, именуемый «обломками». Они вылезли из машины, оба белые как мел, потерявшие дар речи. Первой пришла в себя Вера и стала собирать полевые цветы: давай отвезем букет сестре! Но везти было не на чем, автомобиль погиб как средство передвижения, и она стала украшать его цветами, будто прощаясь навек. И она действительно больше его не видела, потому что Томаш продал его прямо в мастерской и потом всем и каждому объяснял: какое это счастье избавиться от машины, которая порабощает человека и отторгает его от природы. С тех пор он стал ходить на работу пешком и, хотя жил недалеко от центра, всегда выходил из дому в четверть седьмого, чтобы быть в институте до семи утра.