«Видишь ли, Беата, — говорил он, — ты должна признать, что я только начинаю. Передо мной открывается путь в аспирантуру, и я не могу себя связывать. Если бы мы поженились, тебе пришлось бы вести жизнь, полную невзгод и самоотречения. Если человек хочет чего-то добиться, ему нельзя разбрасываться. Он не может быть одновременно хорошим специалистом и хорошим отцом семейства. По крайней мере вначале».
Беата не защищалась. Она все поняла, хотя он и не сказал ей прямо. Не сказал, что брак с дочерью расхитителя мог бы испортить ему анкету, так что его и в аспирантуру не приняли бы.
«Прощай», — сказал он придушенно, как будто, сам поймав себя на воровстве, оправдывался врожденной клептоманией. Он уже тогда подумывал о Вере. И не только потому, что ее отец в отличие от отца Беаты был деканом факультета и его, Томаша, непосредственным начальством, но и потому, что Вера никогда не проявляла к нему интереса, более того, явно его игнорировала.
Переходя через дорогу, он чуть не попал под машину. Какой-то юноша в красной непродувайке и вязаной шапочке буквально вытолкнул его из-под колеса.
— Вы что, ослепли?
Послышался скрежет тормозов. Водитель черной «татры-603», высунувшись из окна, заорал:
— Ты что, окосел?
— Нет, — сказал Томаш. — Я не пьян. Я правда не пил.
— Не разговаривай с ним, — сказал водитель машины, которая шла за «татрой» и теперь мигала огнями дальних фар. — Проезжай!
Они перешли на другую сторону, и разговор возобновился.
— Вам плохо? — спросил юноша.
— Нет. Все в порядке. Мне очень хорошо.
Юноша смотрел на его пылающие щеки и мокрый лоб, на котором снежная морось, смешавшись с потом, образовала однородную пленку, словно вся голова только что вынырнула из-под снега, чтобы глотнуть свежего воздуха. Воздух был чистый, морозный, но Томашу дышалось трудно, он ощущал его в легких как острое лезвие ножа.
— Я могу отвезти вас в поликлинику. Я работаю там техником-смотрителем.
— Нет, не надо. Не беспокойтесь, со мной правда все в порядке.
Юноша пошел прочь. Томаш долго смотрел ему вслед, будто провожая, будто хотел навсегда сохранить в своей памяти его красную куртку и вязаную шапочку.
Он взглянул на часы. Время еще есть. Торопиться не надо, он и сегодня не опоздает. Сегодня это заметил бы каждый. «Полюбуйтесь, — сказал бы его заместитель Штёвик, — он уже начал праздновать. И без нас!»
Институт находился в тихом переулке по соседству с детским садом, откуда каждое утро в одиннадцать часов доносилось пение детей. «Зайчик-ушастик, смотри не зевай!» Он привык к этой песенке, которая повторялась ежедневно с завидной точностью в любое время года и предшествовала топоту и визгу, свидетельствовавшим о том, что маленьких хористов распустили. О воспитательнице у Томаша сначала сложилось самое неблагоприятное мнение. Он представлял ее себе приземистой старушкой, у которой за долгие годы жизни духовный кругозор сузился до кругозора детей дошкольного возраста. Представлял себе, как она шепелявым заискивающим голосом улещивает самого отъявленного шалуна, которому только что влепила затрещину, чтобы он не донес на нее родителям.
«Зайчик-ушастик скакал без забот, скакал без забот. Охотник подкрался, пиф-паф из кустов, пиф-паф из кустов». Слово «пиф-паф» всегда сопровождалось хлопком в ладоши, и он каждый раз чувствовал себя подстреленным и пригибался к столу, словно из-за высокого филодендрона, украшавшего его кабинет, в него целился безжалостный охотник, не спуская его с мушки.