Полный беспокойных дум, я останавливаюсь на песчаной, неторной, со следами деревенского стада, дороге. Сейчас она только до лесного выпаса, по ней почти не ездят, а когда-то была трактом, большим трактом, связывавшим города-крепости по Ловати и ее бассейну: Холм, Великие Луки, Невель, Усвяты — и далее на Витебск, Полоцк, Киев, Чернигов и в степи Таврии. Ныне дорога переместилась, стала асфальтированной магистралью, но это уже другой век, беспеший и бесконный, а эта, сохранившаяся лишь благодаря коровьему стаду да дровосекам, знавала почтовые и курьерские тройки, мужицкие телеги и царицын поезд, колодников и ратников, литовские дружины и калик перехожих. Седая история у этой дороги, а всего-то песок, да трава, да сухая хвоя, отряхнутая соснами, — все ушло в небыль. Но я стою на дороге и гляжу на тот конец кряжа, где было имение. Меж двух березовых рощ с коровьими тропами виден след — тут был съезд, он шел по лощине, через овражек, на подъем, он как бы окно, приоткрывающее мне вид в исчезнувший мир. Иду, чтобы заглянуть в это окно, вслед за паломниками к целебному ключу. Я пристраиваюсь сзади, их сегодня немного, несколько баб да увечный солдат, они усталы и молчаливы, в одеждах ветхих и пыльных, но лица просветленны и полны надежд: дошли! Их вела сюда вера в целебную силу ключа, а меня что ведет? Праздный интерес? О нет! Я тоже жажду исцеления. От тоскливой, изнурившей душу, неотступной думы: почему? Почему тут все одичало? И тут, и в другом месте, и в третьем — куда бы ни пошел, ни поехал, всюду наткнешься на запустение с едва приметными следами человеческих рук…
Однако вопросы потом, иди, куда направлялся. Взойди на кряж, минуй приземистый, деревянный, совсем не богатый — только и отлички, что под тесовой кровлей, — дом с хлевами да амбарами, пройди краем парка по выгороженной тропе и теперь оглядись с высоты. По обе руки, с правой и с левой, увидишь голубые, с отраженными облаками, с опрокинутыми соснами, окаймленные камышами чаши; прямо перед тобой, внизу, почти под отвесным скатом — мшистое болото с чахлыми березами и дремлющими в мареве знойного полудня цаплями, а сзади, за небольшим полем, — дорога, неизвестно где берущая начало и где кончающая свой бег. Вот и все, что видят твои очи, всего лишь клочок земли, но как же много зрит в нем душа! Всю неизъяснимую прелесть поднебесного мира! Кто отыскал это благословенное место? Может, оно и породило веру в целебную силу ключа, ведь вон их сколько в округе, родников, чуть не в каждой низине сочится, вспучивает дернину, дает жизнь ручью, протоке, озерку, однако не ко всякому припадают с верой и надеждой, а только к тому, который рожден кряжем.
Воображение мое работает толчками, словно ветер раскачивает ставню, то приоткроет окно, то закроет. Когда ставня откинется, вижу спины в пыльных одеждах: вот они распрямились, заспешили, сейчас спустятся к ключу, согнутся в поклоне, и сухие от жары и хвори уста припадут к исцеляющей влаге. Но ветер захлопывает ставню, видение исчезает, перед глазами дикий лес, словно и не пахло тут никогда человеческим духом.
Солнце, искристый снег, припудренные инеем, «поседевшие» за ночь сосны. От моего дома до ключа версты две, я с бидончиком иду к ключу, чтобы набрать из него воды. Я начинаю верить в ее исцеляющую силу.
Так уже было, когда я жил в Усть-Дёрже. Приехали как-то ко мне в гости два председателя, Михаил Голубев и Сергей Ильин, последний и рассказал историю Курьковского ключа. Слышал он от местных жителей, что в войну в Курькове размещался полевой госпиталь, раненые пили родниковую воду, и от этого они выздоравливали на две-три недели скорее, чем должны бы по медицинским заключениям.
Поехали мы тогда в Курьково, нашли ключ и налили из него целую молочную флягу. Стояла она у меня в сенях долго, чуть не месяц, пил я по две-три кружки в день, и вода нисколько не мутнела, не портилась… Несколькими годами позже, когда Ильин вышел на пенсию и стало у него побольше свободного времени, он отвез курьковскую воду на анализ, и лаборанты нашли в ней серебро. Тем серебром, сказали ему, и объясняется быстрое исцеление раненых.
В Горбовский ключ я тоже поверил. Две недели держал в доме бидончик, прикладывался к нему по утрам — вода оставалась такой же свежей и вкусной, как будто только что принесена с ключа.
Снегу немного, земля лишь прикрыта, идти нетрудно, я плетусь нога за ногу, разглядываю заячьи петли на озими, любуюсь стайкой снегирей и слушаю пестрого барабанщика на гулкой сосне. За белой стеной заозерного леса стоит неумолкающий прерывистый гул — там шоссе, по нему гужем идут машины, — но ухо уже привыкло к нему настолько, что слышит лишь тогда, когда сосредоточишься на нем.