Мне кажется, что с тех пор я и вспоминаю себя москвичом. Я помню двор дома номер 24 в Безбожном переулке и комнату в квартире на первом этаже, в которой жил Отец вместе со старшими моими братьями, переехавшими к нему из деревни для продолжения учебы в Автодорожном техникуме. Помню я и старую Первую Мещанскую улицу, куда мы выходили с Мамой встречать Отца, возвращавшегося с работы. Помню магазины на этой улице, в которых Мама покупала мне конфеты «Мишки». Однако наше пребывание в Москве тогда еще было временным. По моем выздоровлении однажды Отец отвез нас опять на такси на Курский вокзал, и мы с Мамой возвратились домой в деревню. На станции нас встречал на санях дядя Федот. Он возник перед нами в огромном тулупе из-под вагона товарного поезда, стоявшего на станции Бастыево, пропуская наш пассажирский почтовый, именуемый в народе «Максим Максимыч». К саням он нес меня под мышкой, держа в другой руке корзинку.
На санях меня укутали в его тулуп, и мы поехали в деревню. Дома меня с нетерпением ждала бабушка Аринушка. Помню, как она, радостно всплескивая руками, громко удивлялась тому, что я так успел в Москве вырасти. Так мы возвратились тогда к постоянному месту жительства нашей семьи, в наш деревенский дом, к своей корове Рябке, своей лошади Озерихе, к своей собаке Шарику.
Справляться с хозяйством Маме приходилось самой. Помощников у нее не было. Подросшие старшие сыновья уехали к отцу. А мы с сестрой и бабушкой долго еще должны были оставаться предметом только ее забот и беспокойства. Чтобы все мы были сыты, одеты, обуты и были в тепле, Маме каждую весну и осень надо было пахать, сеять хлеб, сажать картошку, потом убирать урожай, заготавливать корм и дрова, ездить на базар, солить, мочить и квасить всякие припасы на зиму, стирать, гладить, шить и еще следить за нашим здоровьем. На все эти занятия и заботы в доме была она одна. Помочь ей могла только девушка Лена, которая в нашу семью вошла на правах воспитанницы, приемной дочери, в голодном двадцать первом году из мценского приюта для детей из голодающего Поволжья. Мама приняла эту девушку на воспитание, отогрела ее материнской лаской и звала ее дочкой. Она была равной со всеми детьми в нашей семье. Родители ее жили где-то под Камышином, на Волге и, видимо, в тот голодный год погибли, так как вестей о себе никогда не подавали, и Лену никто никогда не разыскивал. В то голодное время и в других семьях в нашей деревне, и других деревнях жили такие же обездоленные дети. Большинство из них, по крайней мере те, которые оказались в нашей деревне, стали членами этих семей. В них они выкормились от голода, выросли и потом вышли в самостоятельную жизнь. Наша Лена прожила у нас лет пять-шесть. Скоро она стала красивой девушкой. Нашелся жених – красивый, но довольно грубоватый парень из деревни Кренино – Ермаков Иван Гаврилович. У него была устрашающая кличка Громак. Она соответствовала его поведению – грубому и задиристому. Но с ним Лена прожила трудную жизнь, а в 1942 году он погиб на том же Ржевском пятачке вместе с моим двоюродным братом Алексеем.
В помощь по хозяйству Маме приходилось нанимать еще и подходящих для этого работников. Запомнились мне двое таких молодых парней. Первый звался Ксенофонтом. Но имя это странное, греческое произносилось у нас «Синафон». Странным он был парнем. Откуда, из какой деревни он пришел к нам, мне осталось неизвестным. Был он вроде как бы не от мира сего. Говорил громко, нараспев, будто бы молился. Казался богоугодным и во внешнем облике с длинными космами волос, и в длинном армяке, подпоясанном веревкой. Можно было бы подумать о его монашеском прошлом. Молился он усердно и каждый день. Но в поведении его были и другие качества. Уж больно иногда он был инициативным в рвении угодить хозяйке. И если она предоставляла ему свободу действий, он становился непредсказуем.
Однажды Мама, возвратившись под вечер из риги, где еще оставались необмолоченными снопы ржи, посетовала вслух на соседских кур, которые повадились туда забредать на дармовой корм. Не злобливо, без всякой задней мысли, но по хозяйской привычке назидательно она обмолвилась; «Головы бы им, негодяйкам, пооборвать». Синафон был рядом и воспринял сказанное с пониманием, молча. На следующий день, тоже к вечеру, вошедши в дом, он таинственно подозвал к себе хозяйку и заговорщически сообщил ей: «Хозяюшка, я сделал, что вы сказали». Мама опасливо насторожилась. «Что сделал?» – спрашивает. А он опять таинственно: «Да о чем вчера говорили, об курочках».
«О каких курочках?» – еще больше забеспокоилась Мама.
«О чужих,– отвечает Синафон,– я им всем оторвал головы, как вы сказали». Мама онемела от такого неожиданного сообщения. А Синафон смотрел на нее преданными глазами. Прозвучали не имеющие уже никакого значения слова: «Зачем? Кто тебе велел? – и, наконец,– где они?» – «Тут»,– отвечает Синафон и показывает на мешок, оставленный у порога. Мама кинулась к мешку, достала одну, другую безголовую хохлатку и наконец облегченно вздохнула. Все шесть кур были наши.