Вся обиходная, будничная жизнь проходила в нашем доме, как и в других домах, на кухне. В горницах трапезничали только по праздникам. Горничные половины домов содержились с особом режиме. В них всегда было чисто, а летом не было даже мух. А наша горница была особенная. Она, как и в доме нашего дяди Федота, была обставлена городской мебелью, привезенной родителями из Москвы. Собственно горницей у нас считалась просторная комната-зала в четыре окна, а к ней примыкали три небольшие спальни. В спальнях стояли кровати, а в большой комнате – плюшевый диван с высокой спинкой и полкой, орехового дерева комод, покрытый кружевными салфетками с зеркалом над ним. В буфете из мореного дуба стояла городская гарднеровская и кузнецовская фаянсовая и фарфоровая чайная и столовая посуда, тоже привезенная из Москвы. В двух простенках между окнами, чего ни в одном из крестьянских домов не только в нашей деревне, но и в деревнях Мценс-кого уезда нельзя было тогда увидеть, в золоченых багетных рамах висели две живописные картины, написанные маслом неизвестным художником в классическом жанре русского реализма конца XIX – начала XX века. На одной изображена осенняя дорога, уходящая вдаль, две голые березы и грачи на ней, очевидно из стаи, откочевывающей на юг. Что-то в ней напоминало, только наоборот, саврасовский сюжет «Грачи прилетели». А во второй раме тоже знакомый сюжет – омут у старой мельницы. Обе картины были куплены в Москве родителями. В другом простенке, размахивая маятником, висели часы знаменитой фирмы «Павел Буре» с мелодичным часовым боем. А в одной из спален стоял еще, тоже орехового дерева, гардероб. Я помню его уже пустым, без одежды, с соскочившей с петель дверцей. Я в нем прятался, когда мы с Бабушкой играли в пряталки.
Теплом горницу обеспечивала печка-грубка с лежанкой. Топили ее в зимние вечера соломой. Под вечер в дом втаскивали огромную вязанку. Мне особое удовольствие доставляло поку-буряться в этой душистой прохладе. Мама или кто-нибудь из других взрослых растапливали печку и мелкими пучками под-кладывали солому в огонь. Делалось это с очень аккуратной предосторожностью, чтобы вдруг не выпали из печи концы соломы с огнем и не загорелась бы на полу вся вязанка. Грубка топилась долго. Наступала сумеречная темнота. Горница наполнялась пшеничным или ржаным теплом. Лампу здесь без нужды не зажигали. Вся жизнь продолжалась на кухне.
Многое в нашей горнице казалось мне необычным и непонятным. Это теперь я знаю, что содержимое ее было наполнено остатками московской жизни моих родителей далекой дореволюционной эпохи. А тогда я некоторым вещам не знал названия и назначения. В гардеробе орехового дерева с отвалившейся с петель дверцей я однажды нашел незнакомый мне кусок серего, очень мягкого и кудрявого меха, сломанный зонт, странной формы, котелком, шляпу. А в комоде – воротнички и манжеты от рубашки и какой-то нагрудник. Потом оказалось, что все это тоже было из той покинутой московской жизни. Мех оказался спорком каракулевого манто, в которое когда-то одевалась моя Мама. А зонтик, шляпа-котелок, пикейные воротнички, манишка и крахмальные манжеты были предметами щегольского московского туалета моего Отца. Все это он способен был купить и иметь в той далекой жизни при скромном своем положении служащего фирмы Ландрина. Моя Мама ходила тогда в каракулевом, серебристого цвета, манто. А я, достигнув в своей жизни звания профессора Московского университета, однако, оказался неспособным на такой дорогой подарок своей жене. А ведь в недалеком моем прошлом и звание мое, и должность считались высокооплачиваемыми. И, однако, профессорского заработка мне хватало для всего необходимого. Но купить жене каракулевое манто?! На это я оказался неспособен.
А Отец мой построил в деревне новый дом. Перевез в деревню всю нажитую городскую обстановку и прочее имущество. Он купил Маме не только каракулевое манто, но и еще кое-что и на руки, и на шею, и в уши. А себе самому приобрел роскошную крытую сукном хоревую шубу. Эту шубу я тоже помню. Ее хватило ему носить до самой середины тридцатых годов. Мне доставляло удовольствие гладить пушистые хоревые хвостики этой не знавшей износа шубы. Несколько хвостиков я отрезал для каких-то своих надобностей.
А еще однажды в амбаре я обнаружил остатки отцовского велосипеда. Он ездил на нем во Мценск, на бега. А однажды, возращаясь оттуда с неудачной игры на скачках и под хмельком, при спуске с горы упал. Сам он отделался ушибами, а велосипед уже починить было невозможно. Поломанными оказались спицы в согнутых колесах. Вот эти-то колеса и обнаружил я в амбаре. Их назначение мне тоже оказалось непонятным.