Снова жужжит кинокамера, и я брожу по Нескучному саду, под ногами шуршат разноцветные листья, и выплывает моя читальня — чудный домик на горке, бывшая загородная усадьба графа Воронцова: псевдоантичные колонны, уютные балкончики, просторный флигель и мансарда. А внизу, под горкой — пруд и чайный домик Екатерины, где "императрица изволила чай кушать". Шапочка-купол, как крошечная церквушка без креста, и перед домиком — плотина, где мы загорали. В центре пруда — островок, поросший высокой травой, и на нем заплесневевшая бронзовая "Купальщица", на которой мы выцарапывали свой запас новых слов.
В соседней Москве-реке вода пахла бензином, а в этом пруду всегда стоял запах осени. Даже в разгар лета. Здесь я учился рисовать, и "Купальщица" была моей первой "натурой". У нее были покатые плечи и выбитые глаза, но изгибалась она очень соблазнительно, и на моем рисунке ее бедра заняли почти половину островка. Учительница рисования очень удивилась и сказала, что у меня еще нет чувства пропорции. По-видимому, я с детства был склонен к монументальности, поэтому у меня гораздо лучше получился огромный гипсовый бизон, сооруженный рядом с беседкой в честь 800-летия Москвы. Наверное, бизон имел какое-то отношение к этой дате. Он был грозен и угрюм, но первое свидание я назначил Рае Дичинской именно "у бизона". Она не пришла, и с тех пор я возненавидел бизона, хотя продолжал рисовать "натуру". Я настолько обнаглел, что даже послал свои рисунки в "Пионерскую правду",и, к своему удивлению, получил ответ, который выучил наизусть. "Дорогой Лева, — говорилось в нем, — у тебя интересный выбор сюжетов. Больше рисуй окружающие тебя предметы: стаканчик для карандашей, горшок с цветами, вазу. Это научит тебя чувству формы. С пионерским приветом — Б. Вайнштейн". Я так и не узнал, Б.Вайнштейн — это был мужчина или это была женщина, и тем более, уехал(а) ли он(а) в Израиль или по-прежнему пишет письма другим пионерам. Я перестал рисовать и начал писать стихи, но, по-видимому, то же отсутствие у меня чувства формы приводило к отказам в тех редакциях, куда я их носил.
Но вернемся к нашим бизонам. В Центральном парке культуры и отдыха имени Горького, с которым граничил Нескучный сад, тоже был большой пруд с островом. На этом острове несколько лет подряд держали павлинов. Отдыхающие культурно катались на лодках вокруг острова, а павлины медленно и торжественно шуршали своими шелковыми хвостами и кричали тонкими, жалобными голосами. Казалось, что они плачут. Потом их не стало, и отдыхающих допустили на остров, где от павлинов остался только засохший помет и волшебные перья с фиолетовыми и агатовыми зрачками. Однако такое перо долго лежало у меня в какой-то книге, пока его не вытряхнул таможенник, шаривший в моем скудном багаже. Перо вспорхнуло и плавно опустилось на большие товарные весы. Пленка в моей голове обрывается, я поворачиваюсь на другой бок. Перемотка. Пуск.
В Израиле мне часто снятся сны. Может быть, потому, что это — единственное убежище, где можно остаться самим собой. Хотя, с другой стороны, что значит "самим собой"? Я ведь себе иногда снюсь таким, каким давно перестал быть, или таким, каким вообще никогда не был. В этих снах такие же трансформации происходят с моими родными. Мой покойный отец, который никогда не мог говорить об Израиле без раздражения, вдруг оказывается прямо тут, в пустыне, в караванчике для репатриантов. Он сидит в жаркой тени и ругает караванчик, пустыню, репатриантов, израильское правительство и председателя парткома своего института, который вынес ему строгий выговор с занесением в личное дело за то, что он дал своему сыну разрешение на выезд в Израиль. "Вот, — говорит отец и вытирает со лба обильный пот, — мне с моей гипертонией только Израиля не хватало. Они хотят, чтобы я тут умер!"
Я не успеваю понять, кто эти таинственные "они", как перед глазами вдруг медленно проплывает слово "умер", оно вспыхивает и переливается огнями, и я обнаруживаю, что стою перед зданием "Известий", по крыше которого бежит, гаснет и зажигается снова это бесконечное "умер", "умер", "умер". Загорается свет и бьет прямо в глаза. Я прищуриваюсь и отгораживаюсь ладонью. Что это?
Ури, Шуки и Авраам вернулись из кино и наладили лампочку, чтобы играть в карты. Цвики еще нет.
…Умер…
В один и тот же день я получил одновременно два письма из Москвы: от матери и от приятеля. Первым я вскрыл письмо приятеля и, посмеиваясь, пробежал глазами по всяким мелким новостям, сплетням, анекдотам, привычным жалобам и кряхтенью. В самом конце, после подписи, приятель сообщал, что ему только что звонила моя мать… и он просит меня принять самые искренние… у него самого еще никогда, но он понимает мое… Я уже знал,